Форум » Русская литература » Русские писатели » Ответить

Русские писатели

Father: Сейчас вот читаю Лескова, как же он замечательно высвечивает жизнь.

Ответов - 20

keen: А что именно из Лескова Вы сейчас читаете?

Father: keen пишет: А что именно из Лескова Вы сейчас читаете? Сейчас читаю Соборяне,прочитал за сегодня-- Железная воля, Некрещенный поп, Запечатленный Ангел

Father: Лесков Николай Семенович Повесть о богоугодном дровоколе В очень отдаленные времена в кипрских окрестностях была однажды ужасная и продолжительная засуха. Все плоды и полевые злаки погибли, и люди, видя неминуемое бедствие от угрожающего им голода, пришли в самое тягостное уныние. Все молились и просили дождя, но дождя не было. Во главе тамошнего местного духовенства находился тогда епископ, человек, надо полагать, очень добрый, участливый и чистосердечный. Он принимал скорбь народа близко к своему сердцу и сам усердно молился, чтобы Бог послал дождь на землю, но дождя все-таки не было. Раскаленное небо оставалось безоблачно, и солнце сожигало без милосердия все, что осталось в несчастной стране еще не сожженным. Народ пришел в ужас, близкий к отчаянию. Где же еще искать спасения? На что еще уповать и надеяться, когда и моление епископа не помогает? Кто же еще может помолиться лучше, чем епископ, и чья молитва может быть доходнее до Бога? Епископ -- разве это не первое лицо во всем духовенстве и разве кроме него есть кто-нибудь другой, кто бы лучше его знал, как надо умолить Бога дать людям то, чего они у Него просят? Тогда был к епископу "глас с неба": "Иди после утрени ко вратам города и первого человека, который будет подходить к городу через те ворота, ты сейчас же Удержи, и пусть он помолится, и тогда будет вам дождь". Епископ рассказал людям о том, что он слышал "с неба", и все положили сойтись завтра утром рано в церковь, а оттуда идти к воротам смотреть того, кто подойдет, и сделать все так, как велел пришедший с неба голос. На следующий день, отслужив рано утреню, епископ со всем своим клиром пошли к городским воротам. С ними, разумеется, пошли и все люди, ожидавшие благодетельного чуда для их истомленной и жаждущей земли. И так все большим обществом вышли за городские ворота и стали здесь станом ожидать избранника, на которого Сам Бог укажет как на лучшего молитвенника. Люди раскинули посреди дороги складное стуло и посадили на него епископа, а клир и все прихожане стали вокруг его и начали смотреть вдаль: кого им пошлет Господь? Все нетерпеливо желают скорее увидать того человека, который помолится за них о дожде и будет услышан в своем молении. И вот, долго или коротко после их томительного ожидания, вдали на опаленных полях что-то показалося... Сначала невозможно было разобрать: идет ли это пеший человек, или кто-то на осле едет... Расстояние было далекое, да и сверкание от палящего зноя делало в глазах мреяние... Но вот предмет приближается и становится яснее. Теперь уже видно, что это самый простой пеший человек и притом старый, изнеможденный простолюдин, весь согнутый и едва передвигающий свои ноги под большим и очень тяжелым оберемком сухого хвороста... Так неужто вот это он и будет тот молитвенник, молитва которого взойдет к Богу лучше, чем молитва целого клира и самого епископа? Епископ и люди все переглянулись друг с другом и в недоумении пожали плечами. Удивительно, чтобы еле двигающийся под вязанкою дров мужик был всех лучше для вознесения Богу молитвы об общественном бедствии? Но, однако, как никого другого, кроме этого старика, не показывалось, то выбирать было не из кого, и епископ решился остановить дровокола и просить его вознести к Богу моление, о чем клир и епископ воссылали свои молитвы безуспешно. А старик, кряхтя и спотыкаясь, все помаленьку подходил ближе к воротам города и, сколько зной и усталость ему позволяли, он тоже удивлялся: по какому случаю и для какой цели собралось у ворот необыкновенное множество людей и почему с ними впереди всех сидит на стуле сам кипрский епископ?! Конечно, удрученный тяжелою ношею, старик не имел и самой отдаленной мысли, что все это большое собрание людей с епископом вышли затем, чтобы встретить именно его, согбенного нищего, и просить его молитв за весь край. Подходит старик еще ближе и видит, что все на него смотрят и что сам епископ встает пред ним с своего места и ему, простому бедному работнику, кланяется. Старик оторопел, сбросил поскорее со спины на землю оберемок хворосту и говорит: -- Прости мя, отче! -- и попросил у епископа благословения. Но епископ опять поклонился ему и сказал: "Авво" (sic)[3], Господа ради помолися о нас, да пошлет нам Господь Свою милость и да будет сегодня дождь на земле. Старик изумился тому, что слышит. К чему это статочно, чтобы его, ненаученного простого человека, епископ просил молиться? И он отвечал: -- Я недостоин, отче, чтобы в твоем присутствии слова молитвы восходили из моих уст. Это тебе, отче, всех более прилично помолиться в общем бедствии, ты и помолись, а я не смею. Но старику стали говорить, что епископ уже молился, но что Бог не исполнил его молитвы и не низвел дождя на землю. "А теперь, -- говорят, -- на тебя вышло указание епископу и ты не должен отказываться, а должен сейчас же стать и молиться". Старик все еще и тогда не решался, и потому, чтобы преодолеть застенчивость этого дровокола, его "принуждением" поставили на колени на его хворост и заставили молиться. Старик более не спорил, и как умел, так и начал молиться, а с неба сейчас же заросило, и пошел благодатный дождь... Все не знали, как довольно нарадоваться об этакой "благодати, и не знали, как им и возблагодарить за нее Бога и приятного Ему молитвенника, которого "голос с неба" указал как наилучшего богомольца. А как только долгожданный дождь обильно оросил и досыта напоил жаждавшую землю и все в полях и в садах освежилось, то повеселело и на сердцах у людей, и сейчас пошли прохладные беседы у каждого с ближним своим. Тогда наступило время и епископу поговорить с дровоколом, и он захотел узнать: какое житие проводит этот человек, который Богу так угоден и приятен? Епископ так прямо его об этом и спросил, но старик не умел сказать ему о себе ничего замечательного, и епископу показалось, как будто он от него что-нибудь утаивает. -- Яви мне любовь, отче (sic), -- стал его упрашивать епископ. -- Я не для своего любопытства, а ради пользы многих людей прошу тебя: открой нам, чем ты так угодил Богу, что Он твою молитву лучше всех слушает и дает просимое по твоему молению. А старец отвечает: -- Ей, отче, не ведаю. -- Ну, для того-то и расскажи нам, как ты живешь, и мы все тебе поревнуем, чтобы стать такими же, как ты, чтобы и наши молитвы шли прямо в прием Богу. Не таи ничего -- скорее сказывай! Тогда старик проговорил епископу: -- Поверь мне, господин, что я все бы вам с охотою рассказал, да в том дело, что мне, право, рассказать-то вам совсем нечего. Я самый обыкновенный грешник и провожу мою жизнь в ежедневной житейской суете и в хлопотах. Мне выпала такая доля, что даже и раздумать о богоугодных делах мне некогда, потому что я себе до старости ничего во всю жизнь не припас и теперь, уже слабый и немощный, не имею ни отдыха, ни покоя. -- Однако в чем же проходит твоя жизнь? -- Да вот она в чем проходит: просыпаюсь я рано и выхожу из города и иду с топором в лес. Там я нарублю хороший оберемок валежнику, который всякому собирать дозволено, и тащу мою связку в город, как все вы сегодня видели, когда меня встретили у ворот. -- Ну а далее? -- А далее, -- в городе я продаю свой хворост на топливо, а за те деньги, которые выручу за хворост, покупаю себе хлеба и съедаю его. -- И другого у тебя занятия нет никакого? -- Нет никакого, отче. -- А где же твое жилище? -- Да вот жилища-то у меня тоже никакого нет и никогда не было. А когда я устану и мне надо отдохнуть или переночевать, то я залезу под церковь и там под полом свернуся и высплюсь. Было это давно, и в то время церкви были маленькие, дереввянные, и строили их на "стоянах" или, проще сказать, на столбиках, и под пол таких малых церквей можно было, согнувшись, входить и там прятаться от стужи и дождя. Такие церкви были и в России, да еще и по сие время встречаются кое-где в бедных местах на севере. Под полом их находят отдых овцы, телята и нищие. -- Ну а когда холодно или если подымется такая непогода, что нельзя собирать дров, -- спросил епископ, -- что же ты тогда делаешь? -- А тогда я, хоть и день, и два, все жду, сидя там же под церковным полом. -- А что же ты тогда кушаешь? -- Зачем же не трудяся кушать? Я тогда поголодую, пока опять Господь даст ведрышко, а когда станет хорошая погода, я благодарю Господа, встаю и опять иду за хворостом. Вот тебе и вся моя жизнь. От этого простого рассказа Пролог говорит: "Пользу приим не малу епископ с клиросом его. Тако и вси прославиша Бога о труде старче, и рекоша ему: воистину ты еси совершил Писание, глаголющее: яко рече пришлец есмь аз на земле". Епископ взял этого собирателя хвороста к себе и "питал его, и дал ему покой, дондеже представися к Богу". 1890


mynx: Прекрасная вещь. А я летом читала Солженицына "Рассказы" и "Раковый корпус". Очень интересно с исторической, психологической точки зрения. Вообще, наверное, любой писатель имеет что сказать людям, потому что это его человеческий опыт, в конце концов

Father: mynx пишет: Прекрасная вещь. А я летом читала Солженицына "Рассказы" и "Раковый корпус". Очень интересно с исторической, психологической точки зрения. Вообще, наверное, любой писатель имеет что сказать людям, потому что это его человеческий опыт, в конце концов Так и есть.

Father: Н.С.Лесков. Разбойник Ехали мы к Макарью на ярмарку. Тарантас был огромный, тамбовский. Сидело нас пятеро: я, купец из Нижнего Ломова, приказчик одного астраханского торгового дома, два молодца, состоящие при этом же приказчике, да торговый крестьянин из села Головинщины. Я, купец и приказчик сидели сзади, под будкою, молодцы насупротив нас, а крестьянин на облучке с ямщиком. Хотели мы ехать на почтовых, да побоялись задержек по П-ской губернии, где на ту пору почтовые станции держал генерал Цыганов (вымышленная фамилия). Он служил предводителем и все больше охотился за лисицами да за разным красным зверем, до дел не доходил, а люди его, надеясь на барскую защиту, творили что хотели. В ярмарочную пору им была лафа; проезжих много, и все больше купечество, народ капитальный и незадорный; твори с ним что хочешь, он за рубль дорогою не стоит, потому всегда наверстать его надеется. Да и задору-то на цыгановских станциях не боялись. "Нам, бывало, говорят, что книжка? Плевать мы хотим в эту книжку-то. Пиши, что душа пожелает. Три рубля - да вот тебе " новую книжку к столу прилепят". Зная все это, мы порешили ехать на сдаточных. Езда была тоже пускай не сахарная, однако все лучше; по крайней мере неприятностей ожидалось меньше. Погода стояла ясная и сухая, дорога - что твое шоссе, только колеса постукивают. По обыкновению, все мы скоро между собой перезнакомились и сблизились, как способны сближаться в дороге только русские люди. Разговоры у нас ни на минуту не прекращались, так что купец, который постоянно укладывался спать и закрывал лицо синим бумажным платком, крепко на нас сердился и что-то бурчал себе под нос. Впрочем, сердился он только на езде, а как до привала, так сейчас и сам вступал в разговор. Из всего нашего дорожного общества более всех болтал и даже надоедал своею болтовнею один из ехавших с астраханским приказчиком молодцов, Гвоздиковым звали. Превеселый был парень, и лицо такое хорошее, не то чтоб очень умное, а так, открытое, веселое, словом, хорошее лицо. Он поминутно болтал и все больше подтрунивал над своим товарищем. Глаза у него были такие чистые и смех такой задушевный, что даже становилось досадно, глядя на его беспечную веселость. Другой молодец, товарищ Гвоздикова, был человек лет сорока, с лицом, заросшим черными волосами до самых глаз. Над глазами волосы у него были подстрижены и придавали ему типический вид русского сектанта. Впрочем, он и сам говорил, что живет "по древлему благочестию". Он смеялся над выходками своего товарища как будто нехотя и сбивал все больше на ученый разговор насчет писания и нравственности. Гвоздиков звал его "желтоглазым тюленем". Сам приказчик, толстый, рослый человек, с широкою, окладистою бородою, остриженный также по-русски, был человек, что называется, не пущий, но добрый и снисходительный. Крестьянин же, сидевший на козлах, молчал почти целую дорогу и только изредка предлагал безотносительные вопросы, на которые веселый молодец спешил отвечать какою-нибудь забористою шуткой. В Арзамасе мы пробыли почти целый день и выехали только под вечер; сделав верст пятнадцать, осмеркли, а в деревне, где нужно было переменить лошадей, стало совсем темно. Заказали первым делом вышедшей к нам на крыльцо бабе самовар, а потом потащили кто саквояж, кто сверток, кто связку с баранками, а "желтоглазого" оставили в тарантасе, на дозорном пункте. Вошли в избу - духота страшная. Перенесли стол в сени, присели к нему на скамейках и разложили провизию. Через час та же баба подала бурый самовар с зелеными пятнами и капающим краном. - Вам запрягать, што ли? - спросила баба, поставив деревянную чашечку под капавший кран. - Запрягать, запрягать, краля моя червонная! - отвечал Гвоздиков. - Да где мужики-то? Аль одна дома? - спросил купец. - Одна! зачем одна? не одна, а с богом, - Тебя, значит, бог бережет. - А то кто ж? знамо бог. - Да мужики-то кто ж у вас? - Мужики-то? - Да. - Кто? свекор, хозяин мой да братенек у него, молодой мальчик. - А баба-то ты одна? - Одна. Свекруху весной схоронили, а парня еще в осень женить будем. - Да где ж они, мужики-то? - А! - да парнишка в гон еще утресь поехал, тоже купцов повез, да вот не бывал, свекор с хозяином тут, у суседа, на следство к становому пошли. - На какое следствие? - Да вот тут намедни у какого-то проезжего в лесу чумадан срезали. - Кто срезал? - Кто ж его знает? неш мало всякого народа теперь по дороге болтается? теперь ярманка. - А скоро они придут от чиновника-то? Баба плюнула на два пальца и сорвала имя нагоревшую светильню у свечки. - Должно, скоро будет. Даве еще, где светло, пошли. Выпили по чашке, по другой, на дворе скрипнули ворота и послышался говор. Через минуту в сени вошел высокий мужик с лицом не столько суровым, сколько раздосадованным и сердитым. Он нам не поклонился и прошел прямо в избу. - Мякитка еще не был? - спросил он у бабы как-то нетерпеливо и раздражительно, - Не был. - А ты чего огня-то не зажжешь? Собирай вечерять. Он снова показался в дверях избы и, не говоря нам ни одного приветственного слова, прямо сказал; - Тарантас-то на двор бы втянуть, - Чего на двор? Мы хотим ехать. - Самая теперь езда! - проговорил он вполголоса и, обернувшись к бабе, закричал громко: - Собирай ужинать-то! Аль оглохли? Из избы послышалось: "Полно горло-то драть, неш не видишь, собираю". Мужик пошел на двор, и там опять послышался говор. Через несколько минут у самой сенной двери старческий голос сказал: "Усыпал, аль не слышишь? ведь сказал, что усыпал, едят". Вошел старик, белый как лунь и немножко сгорбленный. - Чай-сахар, купцы почтенные! - сказал он. - Просим покорно, дедушка! - ответил ему приказчик, но он, очевидно, счел это приглашение за самую обыкновенную фразу и не обратил на него никакого внимания. - Ехать хотите? - спросил он, опершись руками о наш стол. - Хотим ехать. - Нужно, видно, очень? - Да, нужно. - На ярманку? - Да. - Ехать-то не ладно, - сказал он, подумавши, смотря попеременно всем нам в глаза. - Что так? - Да ишь вон все шалят. - Шалят? - Да, баловают, пусто им будь. Теперь вот третий день казаков расставили. Бекет у лощинки поставили, а вчера тут вот сусед вез баринка в своем тож кипаже: весь задок-то истрошили. - Кто ж это? - А господи его ведает. - И никто не видал? - Барин, знамо, в задку сидел, и с барыней; да не чуяли, а лакей, знать, клевал на козлах. Кому видеть-то? - А ямщик? - Да и ямщик, може, не видал. - А може и видел? - спросил Гвоздиков. - Кто ж его знает? може и видел. Что поделаешь-то с врагом-то с этаким?... - Отчего? - От праздника, - тем же нервным голосом ответил внезапно вошедший с фонарем и с уздою в руках муж принявшей нас бабы. Никто не отвечал. Всем было очень неприятно. - Едут как оглашенные, - продолжал, ни к кому не обращаясь, мужик. - Говоришь: обожди, повремени: где тебе! слушать не хотят, а там тягают нашего брата да волочат. - Да чего ж тягают? - спросил приказчик. - Спроси их чего. - Ну, не видал ли? не слыхал ли чего? спрашивают, - проговорил ласково старик. - Что ж! сказал, да и к стороне. - Чего не к стороне. - Все пытают тебя и так и этак, - прибавил старик, - все добиваются того, чего, може, и не видал. - Ну и скажи. - Что сказать-то? - спросил опять молодой. - Правду. - Правду! правда-то нонче, брат, босиком ходит да брюхо под спиной носит. Баба вынесла большую чашку с квасом, в котором что-то плавало, поставила ее около нас на конце стола, положила три деревянные ложки и краюшку хлеба. Оба мужика и баба перекрестились на дверь, в которую глядел кусок темного неба, и начали ужин; старик присел около купца, а молодой и баба ели стоя. Гвоздиков опрокинул чашку и пошел на смену желтоглазому. Вошел желтоглазый, сел, налил чашку, откусил сахару и, перекрестившись двумя перстами, начал похлебывать. - А ехать теперь не годится, - сказал он, допив первую чашку и протягивая руку к чайнику. - Чего так? - спросили мы почти все. Хозяева продолжали ужинать и, невидимому, не обращали на наш разговор ни малейшего внимания. - Говорят, очень уж шалят по ночам. - Нас пятеро. - Так вас и побоялись, пятерых-то, - вставил крестьянин. - А ты-то шестой будешь. - А я что? Мне неш видно? Мое дело знай гляди дорогу. - Ямщику где, батюшка, ваше степенство? - говорил старик. - Ямщик порой что и видит, так не видит. - Отчего ж так? - Да так. - Да отчего же не крикнуть седокам-то? - А как назад-то поеду, тогда кому крикну? - спросил опять молодой. - А тогда чего кричать? - Да того ж самого. - И-и, - нельзя, купцы честные, - сказал старик. - Вас-то сдашь, надо вертаться, а он те тут где-нибудь со слягой и караулит, да, гляди, с товарищем. Животов отнимет, а то и веку решит! - Ну, вздор! - Чего вздорить-то. Неш не бывальщина? - встрел опять молодой. - Нельзя, родной, никак нельзя нам ничего с ними поделать, - сказал старик. - Храбрые вы уж такие, видно. - Вот те и храбрые. Храбрись не храбрись, а храбрее мира не будешь, - опять заметил молодой. - Да миру-то что? - Миру-то? - Да. - Ловко рассуждаешь! Што миру? Он теперича по злобе мой двор зажжет да всю деревню спалит. Миру што? - Ну, так, гляди, и спалит! - Да неш тебе говорят небывальщину, што ли! - Ну, а казаки? - А казаки што? Они свое дело знают: кур ловят да, за бабами гоняются; а може и сами тут же. - С ворами-то? Молодой не ответил. - Кто ж их ведает? - сказал вместо него старик. - Болтают, а мы - господи их знает. Про то знает начальство, каких оно людей приставляет. - Ночевать, видно, господа! - обратился к нам приказчик. - Что ж? ночевать так и ночевать, - проговорили все чуть не в один голос. Ехать у всех отшибло охоту. Хозяева как будто не обратили на это никакого внимания, только молодой как будто успокоился и, хлебнув две-три ложки, сказал совсем не тем голосом, каким говорил до сих пор. - Ему, вору-то, что тебя загубить али село спалить? Ему все одно, одна дорога; а ты поди, там пойдут тебя водить да тягать, чего не держал да чего не ловил? а тут мир, - за всю беду ты и в ответе. - А видите вы этих мошенников когда-нибудь? - Хоть и видишь, так што ж? - Нет, я так: можно ли их видеть? - Чего не видеть? Ведмедь зверь, да и того видают, а то чтоб человека да не видать. - А ты видал когда? Мужик помолчал и положил ложку. Баба взяла чашку и пошла за кашей. - Годов с шесть, али больше, пожалуй, - сказал он, - раз такого страху набрался, что и боже мой. Мы стали слушать. - Верстах в десяти тут от нас, сбочь большака-то, есть село, - мимо, почитай, завтра поедем, большое село, - и продавал в этом селе один мужик лошадь. Нашинские мужики баили - добрый мерин, гонкий и здоровый. У нас на ту пору лошадь, знаешь, охромела, а время тож вот как теперь - ярмачно, езды много. Вот я встал этак еще где тебе до зорьки, взял денег рублев сорок, али побольше, да и пошел в то село. Иду по леску-то, да и думаю: дай срежу дубину; не ровен, думаю, час. Гляжу по кустам-то и вижу, важная растет хворостина, с комельком, знаешь, - ну я ее и срезал. Срезал, иду да веточки ножом и опускаю, ловкая вышла дубинка. Вот, думаю себе, если кого перекрестить, - почухается, а сам все иду. Прошел этак еще версты с три, гляжу, впереди под самой под опушкой, к дороге-то впереди меня шагов этак за тридцать, сидит человек, ноги свесил в канаву, шапки на голове нет, волоса длинные, как быть, к примеру, у дьячка молодого, в портишках, а плечи голые. На коленях у него лежат какие-то лохмотенки суконные, и он в них пальцами-то перебирает, ищется, стало. Глянул я назад и по сторонам - народушку ни единой души нигде не видать, Спужался я. Думаю, назад вернуться-погонится, вперед тоже боязно. А! думаю, что господи даст: бог не выдаст, свинья не съест. Сотворил молитву и пошел вперед. Подхожу это к нему, а он стряхнул свои лохмотенки-то, дыра на дыре, вижу, а знать, что одежа солдатская. Иду, сердце захолонуло, а все иду ближе. Поровнялся с ним; а он стоит. В руках, вижу, ничего нет. Баба принесла чашу с кашей и поставила на стол. Мужик опять перекрестился и, съев несколько ложек, стал досказывать: - Стоит, а я совсем уже к нему подошел. Гляжу: жалкий такой, сапожонки подвязаны обрывком, а штанишки черные, нанковые с кантиком, совсем как не свалятся, рубашонки совсем нет, только те лохмотья на плечах накинуты. Сукно, знаешь, солдатское, а воротник оторван. - Ну. - Ну и ну. Плохонький, думаю, ты человек. Жаль мне его стало крепко. В бегах, должно, скрывается, а у меня тоже братенек середний в службе. Жаль таково-то. Подхожу я к нему, а он озирается да таково-то тихо говорит: "Дай, говорит, за ради господа бога ты мне кусочек хлебушка. Четвертый день, говорит, маковой росинки во рту не было". - "Эх, говорю, милый! кабы знатье, а то нет с собой хлебушка-то". - "Ну дай, говорит, грошик". Думаю себе - грошика не жаль, и не грошик дал бы, а страшно. Деньги эти у меня все в сапоге да в тряпице связаны, станешь разбирать, он человек в нужде, кто его знает! Враг, думаю, силен, и не в такой беде - да и то смущает человека. "Нету, говорю, милый, и грошика, не прогневайся". - "Врешь, говорит, дай: пожалей душу христианскую". Раздумье, знаешь, меня взяло, и хочу деньги достать, и оторопь берет; а его на ту пору словно враг дернул за язык, - "давай, говорит, а то своих кликну"; а сам нагнулся, да руку за голенищишко и сует. Спину-то, как доску, так всю, знаешь, мне и выставил. Страх меня обуял смертный, некогда, вижу, думать-то, поднял дубину-то да как свистну его вдоль по хрипу, со всего, знаешь, с размаху. Так он и повалился, и руки в стороны растопоршил. Лежит ничком, словно лягушка какая. Хоть бы он вскрикнул али повернулся - ничего. Только екнул да разочек вздохнул, а я ударился что есть поры мочи. Насилу добег до села. Страсти такой набрался, что и не приведи ты мать царица небесная злому татарину, Мы посмотрели на атлетическое сложение хозяина и переглянулись. - Что ж, назад-то как шел: не было его? - Не было. Должно, уполоз в лес. - А не прикончил ты его часом? - Когда? Опосля? - Нет. Как ударил-то? - Господи знает. На моей душе грех, коли что сталось. Только я не хотел; я и старикам сказал и попу каялся. Старики велели в те поры молчать, а поп разрешил причастие. "Ты, говорит, этому не причинен" - питинью, одначе, наложил. Ну, только тела тут нигде не находили, - прибавил он, помолчав. - Я года с два все опасовался, думал, на вину опять как бы не оказался где; нет. Так и сгинул. Теперя уж, сла-те господи, ничего. - Где ж бы ему деться? - проговорил наш торговый крестьянин. - А кто его знает, може товарищи справди были, убрали, должно, - ответил старик. Ужин кончился, мы чай тоже отпили. - Пойдем, вдвинем тарантас, - сказал сын отцу, и вышли. - Где будете спать? - спросила баба, - в избе аль на дворе? - Где там на дворе-то у вас? - Да все вон больше на сене ложатся проезжие. - А! ну и ладно. Мы вышли на двор. На небе показались звезды, ночь была теплая. По двору ходила корова, в углу отфыркивались лошади. Мужики двинули тарантас и заперли ворота. - На сено, купцы? - спросил молодой хозяин. - На сено. - Идите вот сюда. - Он отворил маленькую дверку в плетневой сарайчик, полный доверху ароматическим сеном. - Вот вам и упокой, полезайте. Из кипажи, может, что вынесть? Впрочем, вы будьте благонадежны, здесь на дворе, - прибавил он, - вашей нитки не пропадет. Я сам вот тут сплю, - Он указал нам на высокую короватку, смещенную на столбиках под сараем, почти у самых ворот. Мы взяли одни подушки да коврик. Через пять минут в сарайчике только раздавалось носовое посвистыванье да похрапыванье. Точно квартет разыгрывали. Купец ранее всех начал соло на контрабасе, и Гвоздиков назвал его "туеском", а вслед за тем сам начал выделывать разные колена. Однако ничего. Укаченные ездою, все спали прекрасно, только мне все снился солдатик, о котором говорили с вечера. Ползет будто он к лесу, а голова у него совсем мертвая, зеленая, глаза выперло, губы синие, и язык прикушен между зубов, из носа и из глаз сочится кровь; язык тоже в крови, а за сапожонком ножик в самодельной ручке, обвитой старой проволочкой, кипарисный киевский крестик да в маленькой тряпочке землицы щепотка. Должно быть, занес он ту земельку издалека, с родной стороны, где старуха мать с отцом ждут сына на побывочку, а может быть, и молодая жена тоже ждет, либо вешается с казаками, или уж на порах у бабки сидит. Ждите, друзья, ждите.

Фиалка : В этом году --год Шаламова!! очень интересный писатель!! Я часто перечитываю его А Солженицин --тоже,но его трудно читать ,кроме рассказов и "Раковый корпус" ,а вот "Архипелаг Гулаг" -очень сложно!! Пыталась несколько раз начинать....

Father: Фиалка Я Солженицина пытался читать, но не смог. "Гулаг"

mynx: Да, да, все говорят, "Гулаг" тяжёлый, но подобная реальность всегда страшная, страшнее, чем даже в фильмах снимают ("Иди и смотри", например). Читала похожей тематики "Большой террор", впечатления тоже гнетущие. Вообще "православным чтением" считают дореволюционного Шмелева, про Валаам у него действительно неплохо, а из современных авторов я не знаю, кого назвать

Father: Н. С. Лесков. Маленькая ошибка ГЛАВА ПЕРВАЯ Вечерком, на Святках, сидя в одной благоразумной компании, было говорено о вере и о неверии. Речь шла, впрочем, не в смысле высших вопросов деизма или материализма, а в смысле веры в людей, одарённых особыми силами предвидения и прорицания, а пожалуй, даже и своего рода чудотворства. И случился тут же некто, степенный московский человек, который сказал следующее: - Не легко это, господа, судить о том: кто живёт с верою, а который не верует, ибо разные тому в жизни бывают прилоги; случается, что разум-то наш в таковых случаях впадает в ошибки. И после такого вступления он рассказал нам любопытную повесть, которую я постараюсь передать его же словами: Дядюшка и тётушка мои одинаково прилежали покойному чудотворцу Ивану Яковлевичу. Особенно тётушка, - никакого дела не начинала, у него не спросившись. Сначала, бывало, сходит к нему в сумасшедший дом и посоветуется, а потом попросит его, чтобы за её дело молился. Дядюшка был себе на уме и на Ивана Яковлевича меньше полагался, однако тоже доверял иногда и носить ему дары и жертвы не препятствовал. Люди они были не богатые, но очень достаточные, - торговали чаем и сахаром из магазина в своём доме. Сыновей у них не было, а были три дочери: Капитолина Никитишна, Катерина Никитишна и Ольга Никитишна. Все они были собою недурны и хорошо знали разные работы и хозяйство. Капитолина Никитишна была замужем, только не за купцом, а за живописцем, - однако очень хороший был человек и довольно зарабатывал - всё брал подряды выгодно церкви расписывать. Одно в нём всему родству неприятно было, что работал божественное, а знал какие-то вольнодумства из Курганова "Письмовника". Любил говорить про Хаос, про Овидия, про Промифея и охотник был сравнивать баснословия с бытописанием. Если бы не это, всё бы было прекрасно. А второе - то, что у них детей не было, и дядюшку с тёткой это очень огорчало. Они ещё только первую дочь выдали замуж, и вдруг она три года была бездетна. За это других сестёр женихи обегать стали. Тётушка спрашивала Ивана Яковлевича, через что её дочь не родит: оба, говорит, молоды и красивы, а детей нет? Иван Яковлевич забормотал: - Есть убо небо небесе; есть небо небесе. Его подсказчицы перевели тётке, что батюшка велит, говорят, вашему зятю, чтобы он богу молился, а он, должно быть, у вас маловерующий. Тётушка так и ахнула: всё, говорит, ему явлено! И стала она приставать к живописцу, чтобы он поисповедался; а тому всё трынь-трава! Ко всему легко относился... даже по постам скоромное ел... и притом, слышат они стороною, будто он и червей и устриц вкушает. А жили они все в одном доме и часто сокрушались, что есть в ихнем купеческом родстве такой человек без веры. ГЛАВА ВТОРАЯ Вот и пошла тётка к Ивану Яковлевичу, чтобы попросить его разом помолиться о еже рабе Капитолине отверзти ложесна, а раба Лария (так живописца звали) просветити верою. Просят об этом вместе и дядя и тётка. Иван Яковлевич залепетал что-то такое, чего и понять нельзя, а его послушные жёнки, которые возле него присидели, разъясняют: - Он, - говорят, - ныне невнятен, а вы скажите, о чём просите, - мы ему завтра на записочке подадим. Тётушка стала сказывать, а те записывают: "Рабе Капитолине отверзть ложесна, а рабу Ларию усугубити веру". Оставили старики эту просительную записочку и пошли домой весёлыми ногами. Дома они никому ничего не сказали, кроме одной Капочки, и то с тем, чтобы она мужу своему, неверному живописцу, этого не передавала, а только жила бы с ним как можно ласковее и согласнее и смотрела за ним: не будет ли он приближаться к вере в Ивана Яковлевича. А он был ужасный чертыханщик, и всё с присловьями, точно скоморох с Пресни. Всё ему шутки да забавки. Придёт в сумерки к тестю - "пойдем, - говорит, - часослов в пятьдесят два листа читать", то есть, значит, в карты играть... Или садится, говорит: "С уговором, чтобы играть до первого обморока". Тётушка, бывало, этих слов слышать не может. Дядя ему и сказал: "Не огорчай так её: она тебя любит и за тебя обещание сделала". А он рассмеялся и говорит тёще: - Зачем вы неведомые обещания даёте? Или вы не знаете, что через такое обещание глава Ивана Предтечи была отрублена. Смотрите, может у нас в доме какое-нибудь неожиданное несчастие быть. Тёщу это ещё больше испугало, и она всякий день, в тревоге, в сумасшедший дом бегала. Там её успокоят, - говорят, что дело идет хорошо: батюшка всякий день записку читает, и что теперь о чём писано, то скоро сбудется. Вдруг и сбылось, да такое, что и сказать неохотно. ГЛАВА ТРЕТЬЯ Приходит к тётушке средняя её дочь, девица Катечка, и прямо ей в ноги, и рыдает, и горько плачет. Тётушка говорит: - Что тебе - кто обидел? А та сквозь рыдания отвечает: - Милая маменька, и сама я не знаю, что это такое и отчего... в первый и в последний раз сделалось... Только вы от тятеньки мой грех скройте. Тётушка на неё посмотрела да прямо пальцем в живот ткнула и говорит: - Это место? Катечка отвечает: - Да, маменька... как вы угадали... сама не знаю отчего... Тётушка только ахнула да руками всплеснула. - Дитя моё, - говорит, - и не дознавайся: это, может быть, я виновата в ошибке, я сейчас узнать съезжу, - и сейчас на извозчике полетела к Ивану Яковлевичу. - Покажите, - говорит, - мне записку нашей просьбы, о чём батюшка для нас просит рабе божьей плод чрева: как она писана? Приседящие поискали на окне и подали. Тётушка взглянула и мало ума не решилась. Что вы думаете? Действительно ведь всё вышло по ошибочному молению, потому что на место рабы божьей Капитолины, которая замужем, там писана раба Катерина, которая ещё незамужняя, девица. Жёнки говорят: - Поди же, какой грех! Имена очень сходственны... но ничего, это можно поправить. А тётушка подумала: "Нет, врёте, теперь вам уж не поправить: Кате уж вымолено", - и разорвала бумажку на мелкие частички. ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ Главное дело, боялись: как дядюшке сказать? Он был такой человек, что если расходится, то его мудрено унять. К тому же он Катю меньше всех любил, а любимая дочь у него была самая младшая, Оленька, - ей он всех больше и обещал. Думала, думала тётушка и видит, что одним умом ей этой беды не обдумать, - зовет зятя-живописца на совет и всё ему во всех подробностях открыла, а потом просит: - Ты, - говорит, - хотя неверующий, однако могут и в тебе быть какие-нибудь чувства, - пожалуйста, пожалей ты Катю, пособи мне скрыть её девичий грех. А живописец вдруг лоб нахмурил и строго говорит: - Извините, пожалуйста, вы хотя моей жене мать, однако, во-первых, я этого терпеть не люблю, чтобы меня безверным считали, а во-вторых, я не понимаю - какой же тут причитаете Кате грех, если об ней так Иван Яковлевич столько времени просил? Я к Катечке все братские чувства имею и за неё заступлюсь, потому что она тут ни в чём не виновата. Тётушка пальцы кусает и плачет, а сама говорит: - Ну... уж как ни в чём? - Разумеется, ни в чём. Это ваш чудотворец всё напутал, с него и взыскивайте. - Какое же с него взыскание! Он праведник. - Ну, а если праведник, так и молчите. Пришлите мне с Катею три бутылки шампанского вина. Тётушка переспрашивает: - Что такое? А он опять отвечает: - Три бутылки шампанского, - одну ко мне сейчас в мои комнаты, а две после, куда прикажу, но только чтобы дома готовы были и во льду стояли заверчены. Тётушка посмотрела на него и только головой покивала. - Бог с тобою, - говорит, - я думала, что ты только без одной веры, а ты святые лики изображаешь, а сам без всех чувств оказываешься... Оттого я твоим иконам и не могу поклоняться. А он отвечает: - Нет, вы насчёт веры оставьте: это вы, кажется, сомневаетесь и всё по естеству думаете, будто тут собственная Катина причина есть, а я крепко верю, что во всём этом один Иван Яковлевич причинен; а чувства мои вы увидите, когда мне с Катею в мою мастерскую шампанское пришлёте. ГЛАВА ПЯТАЯ Тётушка думала-подумала, да и послала живописцу вино с самой Катечкой. Та взошла с подносом, вся в слезах, а он вскочил, схватил её за обе ручки и сам заплакал. - Скорблю, - говорит, - голубочка моя, что с тобою случилося, однако дремать с этим некогда - подавай мне скорее наружу все твои тайности. Девица ему открылась, как сшалила, а он взял да её у себя в мастерской на ключ и запер. Тётушка встречает зятя с заплаканными глазами и молчит. А он и её обнял, поцеловал и говорит: - Ну, не бойтесь, не плачьте. Авось бог поможет. - Скажи же мне, - шепчет тётушка, - кто всему виноват? А живописец ей ласково пальцем погрозил и говорит: - Вот это уж нехорошо: сами вы меня постоянно неверием попрекали, а теперь, когда вере вашей дано испытание, я вижу, что вы сами нимало не верите. Неужто вам не ясно, что виноватых нет, а просто чудотворец маленькую ошибку сделал. - А где же моя бедная Катечка? - Я её страшным художническим заклятьем заклял - она, как клад от аминя, и рассыпалась. А сам ключ тёще показывает. Тётушка догадалась, что он девушку от первого отцова гнева укрыл, и обняла его. Шепчет: - Прости меня, - в тебе нежные чувства есть. ГЛАВА ШЕСТАЯ Пришёл дядя, по обычаю чаю напился и говорит: - Ну, давай читать часослов в пятьдесят два листа? Сели. А домашние все двери вокруг них затворили и на цыпочках ходят. Тётушка же то отойдет от дверей, то опять подойдёт, - всё подслушивает и всё крестится. Наконец, как там что-то звякнет... Она поотбежала и спряталась. - Объявил, - говорит, - объявил тайну! Теперь начнётся адское представление. И точно: враз дверь растворилась, и дядя кричит: - Шубу мне и большую палку! Живописец его назад за руку и говорит: - Что ты? Куда это? Дядя говорит: - Я в сумасшедший дом поеду чудотворца бить! Тётушка за другими дверями застонала: - Бегите, - говорит, - скорее в сумасшедший дом, чтобы батюшку Ивана Яковлевича спрятали! И действительно, дядя бы его непременно избил, но зять-живописец страхом веры своей и этого удержал. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Стал зять вспоминать тестю, что у него есть ещё одна дочь. - Ничего, - говорит, - той своя доля, а я Корейшу бить хочу. После пусть меня судят. - Да я тебя, - говорит, - не судом стращаю, а ты посуди: какой вред Иван Яковлевич Ольге может сделать. Ведь это ужас, чем ты рискуешь! Дядя остановился и задумался: - Какой же, - говорит, - вред он может сделать? - А как раз такой самый, какой вред он сделал Катечке. Дядя поглядел и отвечает: - Полно вздор городить! Разве он это может? А живописец отвечает: - Ну, ежели ты, как я вижу, неверующий, то делай, как знаешь, только потом не тужи и бедных девушек не виновать. Дядя и остановился. А зять его втащил назад в комнату и начал уговаривать. - Лучше, - говорит, - по-моему, чудотворца в сторону, а взять это дело и домашними средствами поправить. Старик согласился, только сам не знал, как именно поправить, а зять-живописец и тут помог - говорит: - Хорошие мысли надо искать не во гневе, а в радости. - Какое, - отвечает, - теперь, братец, веселие при таком случае? - А такое, что у меня есть два пузырька шипучки, и пока ты их со мною не выпьешь, я тебе ни одного слова не скажу. Согласись со мною. Ты знаешь, как я характерен. Старик на него посмотрел и говорит: - Подводи, подводи! Что такое дальше будет? А впрочем, согласился. ГЛАВА ВОСЬМАЯ Живописец живо скомандовал и назад пришёл, а за ним идёт его мастер, молодой художник, с подносом, и несёт две бутылки с бокалами. Как вошли, так живописец за собою двери запер и ключ в карман положил. Дядя посмотрел и всё понял, а зять художнику кивнул, - тот взял и стал в смирную просьбу. - Виноват, - простите и благословите. Дядюшка зятя спрашивает: - Бить его можно? Зять говорит: - Можно, да не надобно. - Ну, так пусть он передо мною по крайности на колена станет. Зять тому шепнул: - Ну, стань за любимую девушку на колена перед батькою. Тот стал. Старик и заплакал. - Очень, - говорит, - любишь её? - Люблю. - Ну, целуй меня. Так Ивана Яковлевича маленькую ошибку и прикрыли. И оставалось всё это в благополучной тайности, и к младшей сестре женихи пошли, потому что видят - девицы надёжные.

Father: Н. С. Лесков. Справедливый человек Я много раз слышал и не однажды читал, что он "исчез", - "справедливый человек" исчез, и исчез не только совершенно без следа, но даже нет и надежды снова отыскать его в России. Это было тяжело, и в то же время не хотелось этому верить. Может быть, дело зависит много от самих тех, кто ищет и не умеет найти "справедливою человека"... Мне припоминался старый водевиль "Спокойная ночь в Щербаковом переулке". Там, я помню, был куплет, что И в Щербаковом переулке Нашелся добрый человек. Значит, умел же автор этой пиесы найти "доброго человека" даже в таком маленьком и затхлом переулке, а может ли быть, чтобы не нашлось справедливого человека во всей России? Какого рода справедливость требуется от "справедливого человека"? Требуется, чтобы он "при виде общественной несправедливости нашел в себе смелость и решимость во всеуслышание сказать людям: "Вы ошибаетесь и идете по пути заблуждений: вот где справедливость". Я цитирую это место из статьи одного публичного органа, который нет надобности называть. Я ручаюсь за одно: что приведенные мною слова напечатаны и что они очень многим казались глубоко верными; но я имел против них предубеждение. Я верил, что справедливый человек еще где-то уцелел, и я его действительно вскоре встретил. Я его видел в борьбе с целым обществом, которое он стремился победить один и не сробел. Это было минувшим летом. Я выехал из Петербурга с одним набожным приятелем, который взманил меня посмотреть одно большое религиозное торжество. Путь был не длинен и не утомителен: прохладным вечерком мы сели в вагон в Петербурге, а на следующее утро уже были на месте. Через полчаса мой набожный друг уже поссорился с соборным псаломщиком, который оказал ему какую-то непочтительность, а вечером, когда мой сопутник уселся в занятом нами номере писать в Петербург жалобу на псаломщика, я, в сопровождении одного легконравного артиста, прибывшего сюда "читать сцены", отправился подышать свежим воздухом и кстати посмотреть: чем здесь люди живы? У нас в Петербурге в эти часы все порядочные люди живут, как известно, "при садовых буфетах", и здесь оказалось то же самое, а потому мы и попали без всяких недоразумений в общественный сад, где мой знакомый артист должен был показывать свои таланты. Он здесь был не новичок и знал многих, и его знали многие. Сад, куда мы пришли, был довольно большой для провинциального города, но более был похож на проходной бульвар. Впрочем, долевые входы в него по случаю происходившего в этот вечер платного концерта и представления были закрыты. Платящая публика входила только через один средний проход, сделанный в вогнутом полукруге. У ворот помещались дощатые будочки для продажи билетов, стояло несколько человек полицейских и несколько зевак, не имевших возможности пройти в сад по безденежью. Перед этим входом в сад был маленький палисадничек, - неизвестно для чего здесь выращенный и огороженный. Он относился к саду, как передбанник к бане. Артист прошел на "особом праве", а я взял билет, и мы вошли в ворота под звуки скобелевского марша, за которым следовало "ура" и опять новое требование того же марша. Публики было много, и вся она жалась больше на небольшой лужайке, в одной стороне которой был деревянный ресторан, построенный в виде языческого храма. По бокам его с одной стороны возведен дощатый летний театр, где теперь шло представление, а потом должен был читать мой петербургский чтец; с другой "раковина", в которой помещался военный оркестр, исполняющий тот скобелевский марш. Общество принадлежало, очевидно, к разнообразным слоям: были чиновники, офицеры армейского полка, купечество и "серый народ - мещанского звания". В более видных местах густел купец, а в отдалениях тучкой толокся полковой писарь с особенной дамой. Утлые столики с грязными салфетками были наставлены очень часто один возле другого и все решительно заняты. Люди дружно производили публичное оказательство, чем они живы. В большом спросе были чай, пиво и "проствейн". Только в одном месте я заметил человека, который вел дело солиднее: перед ним стояла шампанская бутылка с коньяком и чайник с кипятком для пунша. Пустых стаканов возле него было несколько, но сидел он одиноко. Гость этот имел замечательную наружность, которая бросалась в глаза. Он был огромного роста, с густою черною растительностью, по которой и в голове и в бороде уже струилась седина, и одет он был чрезвычайно вычурно, пестро и безвкусно. На нем была цветная, синяя холщовая рубашка с высокими, туго накрахмаленными воротничками коляской; шея небрежно повязана белым фуляром с коричневым горошком, на плечах манчестеровый пиджак, а на груди чрезвычайно массивная золотая цепь с бриллиантом и со множеством брелоков. Обут он был тоже оригинально: у него на ногах были такие открытые ботинки, что их скорее можно было принять за туфли, и между ними и панталонами сверкали яркие красные полосы пестрых шелковых носков, точно он расчесал себе до крови ноги. Он сидел за самым большим столом, который помещался на самом лучшем месте - под большою, старою липою, и, казалось, был в возбуждении. Сопровождавший меня артист при виде этого оригинала сжал мне потихоньку руку и заговорил: - Ба-ба-ба! Вот неожиданность-то! - Кто это такой? - Это, матушка, сужект первого сорта. - В каком смысле? - В смысле самом любопытном. Это Мартын Иваныч - дровяник, купец, зажиточный человек и чудак. В просторечии между своих людей именуется "Мартын праведник", - любит всем правду сказывать. Его, как Ерша Ершовича, по всем русским рекам и морям знают. И он не без образования - Грибоедова и Пушкина много наизусть знает, и как выпьет, так и пойдет чертить из "Горя от ума" или из Гоголя. Да он как раз для нас и в ударе - без шляпы уже сидит. - Жарко сделалось. - Нет; у него под шляпою всегда другая бутылка, на тот случай, если из буфета больше подавать не станут. Артист кликнул мимо пробегавшего лакея и спросил: - У Мартына Ивановича под шляпой есть бутылка? - Как же-с... прикрыта. - Ну, значит, готов, и скоро будет представление какой-нибудь самой неожиданной и самой высокой справедливости! - Надо с ним повидаться. Артист направился к Мартыну Ивановичу, а я побрел за ним и невдали наблюдал их встречу. Артист остановился перед Мартыном и, сняв шляпу, с улыбкой молвил: - Вашей справедливости почет. Мартын Иванович в ответ на это протянул ему руку и, сразу бросив его на смежный пустой стул, отвечал: - "Прошу, - сказал Собакевич". - А я не хочу, - проговорил мой приятель, но в эту минуту перед ним уже стоял стакан пуншу, и Мартын опять повторил ту же присказку: - "Прошу, - сказал Собакевич". - Нет, право я не могу, - мне сейчас надо читать. Мартын выплеснул пунш на землю и привел какую-то ноздревскую фразу. Мне это не нравилось: я понял, почему все бежали от этого антика. Оригинал действительно был оригинален, но только мне казалось, что в нем сидит не один Собакевич, а и Константин Костанджогло, который рыбью шелуху варит. Только Костанджогло теперь подпил и с непривычки еще противнее хает весь свет. Он заговорил, что "все у нас подлецы"; и когда публика опять потребовала скобелевский марш, вдруг беспричинно встал и зашикал. - Чего это он? - спросил я отошедшего от него приятеля. - Переложил немножко справедливости. А впрочем, пора в театр. Я ушел с приятелем и приютился у него в уборной. Пели, читали и опять вышли в сад. Спектакль был кончен. Публика значительно редела и, расходясь, еще требовала скобелевский марш. Мы без затруднения нашли столик, но по счастию или по несчастию попались опять "visaвидом" с нашим Мартыном Ивановичем. Он за время нашего отсутствия еще успел повысить свою чувствительность, и его справедливость, видимо, требовала у него уже гласного оказательства. Он теперь уже не сидел, а стоял и декламировал, но не стихи, а прозаический отрывок, который действительно обязывал признать в нем весьма значительную для человека его среды начитанность. Он валял на память места из похвального слова Захарова Екатерине, которое находится в "Рассуждении о старом и новом слоге". - "Суворов, рекла Екатерина, накажи! - Как бурный вихрь взвился он от стрегомых им границ турецких; как сокол ниспал на добычу. Кого увидел - расточил; кого натек - победил; в кого бросил гром - истребил. Было и нет. Европа содрогнулась... и..." Но в это время публика опять потребовала "Скобелева марш", и за исполнением этой пиесы оркестром стало не слышно, что вещал Мартын Иванович; только когда марш был кончен, разнеслось опять: - "Надлежит чтити праотцев и неудобь себе точию высоко мыслити!" - Чего этот человек добивается? - спросил я приятеля. - А правды, правды, государь мой, он справедливости добивается. - На что она ему теперь? - Она ему необходима: праведен бо есть и правоты вид являет лице его. Вот он сейчас ее и явит! Глядите, глядите! - закончил рассказчик. И я увидал, что Мартын Иванович вдруг снялся с своего места и неверными, но скорыми шагами устремился к проходившему мимо пожилому человеку в военной форме. Мартын Иванович нагнал этого незнакомца (который оказался капельмейстером игравшего оркестра), моментально схватил его сзади за воротник и закричал: - "Нет, ты от меня не скроешься, - сказал Ноздрев". Капельмейстер сконфуженно улыбался, но просил его оставить. - Нет, я тебя не оставлю, - отвечал Мартын Иванович. - Ты меня измучил! - И он подвинул его к столу и закричал: - Пей за обиду оскорбленных праотцев и помрачение потомцев! - Кого я обидел? - Кого? Меня, Суворова и всех справедливых людей! - И не думал, и не располагал. - А для чего ты целый вечер скобелевский марш зудишь? - Публика требует. - Ты меня измучил этой несправедливостью. - Публика требует. - Презирай публику, если она несправедлива. - Да в чем тут несправедливость? - Отчего Суворову марша не играешь? - Публика не требует. - А ты ее вразумляй. Раз сыграй Скобелеву, а два раза Суворову, потому он больше воевал. Да! И вот я тебя теперь с тем и отпускаю: иди и сейчас греми марш Суворову. - Не могу. - Почему? - Нет суворовского марша. - Как нет марша Суворову? "Суворов, рекла Екатерина, накажи! Он взвился, ниспал, расточил, победил, Европу содрогнул!.." И ему марша нет! - Нет. - Почему? - Публика не требует. - Ага... так я же ей покажу! И Мартын Иванович вдруг выпустил из своих рук капельмейстера, встал на стол и закричал: - Публика! ты несправедлива, и... за то ты свинья! Все зашумело и задвигалось, а возле стола, с которого держал речь Мартын справедливый, явился пристав и начал требовать, чтобы оратор немедленно спустился на землю. Мартын не сходил. Он отбивался ногами и громко продолжал укорять всех за несправедливость к Суворову и закончил вызовом, бросив вместо перчатки один башмак с своей ноги. Подоспевшие городовые схватили его за ноги, но не остановили смятения: в воздухе пролетела вторая ботинка, стол опрокинулся, зазвенела посуда, плеснули коньяк и вода, и началась свалка... У буфета по чьему-то распоряжению мгновенно погасили фонари, все бросились к выходу, а музыканты на эстраде нестройно заиграли финальное: "Коль славен наш господь в Сионе". Мы с приятелем примкнули к небольшой кучке любопытных, которые не спешили убегать и ожидали развязки. Все мы теснились у того места, где полиция унимала расходившегося Мартына Ивановича, который мужественно отстаивал свое дело, крича: - "Екатерина рекла: Суворов, накажи... Он взвился, ниспал, расточил, содрогнул". И он замолк, или от того, что устал, или ему помешало что-нибудь иное. В теперешней темноте было трудно разглядеть, кто как кого тормошит, но голос справедливого человека раздался снова: - Не души: я сам иду за справедливость. - Не здесь доказывают справедливость, - отвечал ему пристав. - Я не вам, а всему обществу говорю! - Пожалуйте в участок. - И пойду - только дальше руки ваши. - Пожалуйте! - И пойду. Руки прочь! Нечего меня обнимать. Ничего мне не может быть за Суворова-Рымникского! - Господа, посторонитесь - осадите. - Я не боюсь... Почему Суворову марша нет? - Мировому судье жалуйтесь. - И пожалуюсь! Суворов больше! - Судья разберет. - Дурак ваш судья! Где ему, черту, разобрать. - Ну вот!.. Это все в протокол. - А я вашего судью не боюсь и иду! - выкрикнул Мартын. - Он раздвинул руками полицейских и пошел широкими шагами к выходу. Ботинок на нем не было - он шел в одних своих пестрых носках... Полицейские от него не отставали и старались его окружать. Из рядов остававшейся публики кто-то крикнул: - Мартын Иванович, сапожки поищи... обуйся. Он остановился, но потом махнул рукою и опять пошел, крикнув: - Ничего... Если я справедливый человек, я так должен быть. Справедливость завсегда без сапог ходит. У ворот Мартына посадили на извозчика и повезли с околоточным. Публика пошла каждый кому куда надо. - А ведь он, однако, и в самом деле справедливо рассуждал, - говорил, обгоняя нас, один незнакомец другому. - В каком роде? - Как хотите - Суворов ведь больше Скобелева воевал, - зачем ему в самом деле марша не играют. - Положенья нет. - Вот и несправедливость. - А ты молчи, - не наше дело. Ему мировой-то, может быть, должен, а тебе нет, так и нечего справедливничать. Приятель дернул меня за руку и шепнул: - И если хотите знать - это настоящая правда! Когда я раздевался в своем номере, по коридору прошли, тихо беседуя, двое проезжающих; у соседней двери они стали прощаться и еще перебросились словом: - А ведь как вы хотите, в его пьяном бреде была справедливость! - Да была-то она была, только черт ли в ней. И они пожелали друг другу покойной ночи. ПРИМЕЧАНИЯ Печатается впервые, по рукописи, хранящейся в Центральном гос. архиве литературы и искусств (фонд 275, опись I, ед. хр. 50). Другим изложением того же сюжета является рассказ "Дикая фантазия. Полунощное видение", опубликованный (также по рукописи, хранящейся в ЦГАЛИ под тем же номером) в журнале "Литературный современник", 1934, Љ 12, с послесловием и примечаниями А. Н. Лескова. "Справедливый человек" написан без всяких словесных совпадений с "Дикой фантазией", но с точно той же последовательностью событий; главы "Дикой фантазии" соответствуют разделам "Справедливого человека" (кроме глав II и III, которым соответствует второй раздел "Справедливого человека"). По-видимому, "Справедливый человек" является второй обработкой темы; можно думать, что "Дикую фантазию" Лесков забраковал за растянутость и написал рассказ заново, в более сжатой манере. Это предположение подтверждается характером рукописей. Рукопись "Дикой фантазии" - беловик, обращенный затем в черновик новой редакции; поправки (нанесенные красными чернилами) имеют одной из целей сокращение текста. Рукопись "Справедливого человека" также является беловиком (но с помарками), в дальнейшем заново переработанным, причем сделаны большие сокращения. По объему окончательных текстов "Справедливый человек" вдвое меньше "Дикой фантазии". Действие рассказа относится к 1883 году. В тексте "Дикой фантазии" о "скобелевском марше" сказано: "Только у нас он гремел в 1882 году, а здесь держится еще на репертуаре и в 1883-м". В упомянутом послесловии к "Дикой фантазии" А. Н. Лесков пишет: "По многим приметам оба варианта написаны в 83 - 84 годах". А. Н. Лесков считает однако, что рассказ связан с впечатлениями поездки Лескова через Новгород в Старую Руссу летом 1880 года. Стр. 305. Я цитирую это место из статьи одного публичного органа... - По указанию А. Н. Лескова в примечаниях к "Дикой фантазии", имеется в виду "всего вероятнее, "Новое время". "Отношения с этим органом и его владельцем подвергались у Лескова резким изменениям, вплоть до полного, наконец, их разрыва... Лесков неоднократно делал злые выпады по отношению к "Новому времени", не остававшемуся у него в долгу. 1884 год был одним из "разрывных" периодов" ("Литературный современник", 1934, Љ 12, стр. 89). Отметим, что текст цитаты в "Дикой фантазии" иной: "Нам (то есть России) нужен народный человек правдивой души и прямого, ясного толка, - не консерватор и не либерал, не самобытник и не западник, а просто человек с прямою, чистою натурою; человек, который не стремился бы ни к какой партии и не боялся бы где бы то ни было сказать в глаза увлекающейся толпе: осмотрись и сумей быть справедливою: вот где правда" (там же, стр. 89). Стр. 306. ...с одним набожным приятелем. - Этой характеристике в "Дикой фантазии" соответствует яркое описание реакционного ханжи: "Один из людей с таким высшим призванием нашелся и в не совсем тщательно отобранном кружке моих знакомых. Был он когда-то так же, как и мы, человек грешный, но в данную пору исправился и, можно сказать, прямо стал на настоящий путь. Он про меня вспомнил и, придя ко мне, во свидетельство да свидетельствует о свете, сказал мне искренним задушевным голосом: - Жаль мне вас, людей бессонных, все-то вы хнычете, все-то скулите и на всех ропщете, что все не по-вашему делают и не туда гнут, куда вам хочется; а все это пустяки. И я был таков, и я соблазнялся и соблазнял других, но потом... одна минута доброго размышления, одна минута истинной, простой, детской веры, как верит наш превосходный народ, и... я успокоился. - Поверьте мне, - продолжал стоящий на верном пути друг мой, - что теперь самое лучшее дело - это молиться. Да, именно молиться, но молиться не здесь, не на этом смрадном ингерманландском болоте, где все высокие порывы души угнетаются миазмами равнодушия и разврата, а молиться вне Петербурга, у великих народных святынь, у гробов, в которых святые останки... Что до меня, то я здесь не выдерживаю, я завтра же уезжаю ненадолго и недалеко, но я хвачу чистых впечатлений и вернусь сюда с полной грудью" (там же, стр. 90). По указанию А. Н. Лескова, имеется в виду А. А. Радонежский - чиновник и литератор, выпускавший "елейно-ернические изданьица". "Он тщательно обхаживал Лескова в период устройства себя в Ученый комитет Министерства народного просвещения, членом которого состоял в то время Лесков". После отчисления Лескова от службы за вредное направление его литературной деятельности "благочестивый и мудроосмотрительный "приятель" больше у Лескова зрим не был" (там же, стр. 100). Стр. 306. ...в сопровождении одного легконравного артиста... - По указанию А. Н. Лескова, "по всей вероятности Базаров - актер и антрепренер театра в так называвшемся в просторечии "Приказчичьем" клубе, на Владимирском проспекте... в котором... происходили довольно фривольные маскарады" (там же, стр. 100 - 101). Стр. 307. ...под звуки скобелевского марша... - Скобелев Михаил Дмитриевич (1843 - 1882), генерал-адъютант; получил особенную известность в русско-турецкой войне 1877 - 1878 годов. Популярность марша в честь Скобелева в это время связана, очевидно, с недавней смертью генерала. "Проствейн" - шутливое название водки, соединение русского "простое" с немецким "вейн" (вино). Стр. 308. Сужект - шутливое соединение слов: сюжет и субъект. Его, как Ерша Ершовича, по всем русским рекам и морям знают. - В популярной сатире XVII века "Повесть о Ерше Ершовиче" герой, "ябедник, вор и разбойник" Ерш Ершович хвастает, что его знает "весь мир во многих людях и городах". Стр. 309. ...мне казалось, что в нем сидит не один Собакевич, а и Константин Костанджогло, который рыбью шелуху варит. - В третьей главе II тома "Мертвых душ" "идеальный помещик" Костанжогло ругает помещиков, увлекающихся хозяйственными реформами по западным образцам и строительством заводов и фабрик, которым он противопоставляет "законно", "естественно возникающие предприятия; приводится такой пример последних: "Рыбью шелуху сбрасывали на мой берег в продолжение шести лет сряду промышленники, - ну, куда ее девать? Я начал из нее варить клей, да сорок тысяч и взял". ...места из похвального слова Захарова Екатерине, которое находится в "Рассуждении о старом и новом слоге". - В приложении к трактату А. С. Шишкова "Рассуждение о старом и новом слоге российского языка" (СПб., 1803) дан, как один из образцов хорошего слога, отрывок из книги сенатора и писателя И. С. Захарова (ум. 1816) "Похвала Екатерине Второй" (СПб., 1802). Стр. 309. Точию (древнерусск.) - только. Стр. 311. "Коль славен наш господь в Сионе" - известный религиозный гимн на слова М. М. Хераскова.

Father: Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк Ак-Бозат I Бухарбай был молод и глуп, а когда человек глуп, то его только ленивый не обижает. Так было и с Бухарбаем. Когда умер отец, у него всего осталось достаточно - и новая кибитка, и целый косяк лошадей, и много баранов. Молодой Бухарбай думал, что ему век не прожить отцовского добра, и стал веселиться с товарищами. Другие работают, а Бухарбай веселится и говорит: "Зачем мне работать, когда у меня все есть? Пусть работают бедняки". - Ой, Бухарбай, ты нехорошо себя ведешь! - повторяла мать и качала головой. Но Бухарбай был молод и думал про себя, что женщины ничего не понимают, потому что целый век сидят по своим кибиткам и только умеют доить кобылиц. А молодое сердце так и играло... Веселится Бухарбай, и все ему мало. У богатых много друзей, и у Бухарбая тоже. Один лучше другого. Веселятся вместе с ним, едят его баранину, пьют его кумыс и хвалят хозяина. Но для веселья нужны еще деньги. Начал Бухарбай понемногу пропивать отцовское добро, и все потихоньку от старой матери. Состарится, тогда сам накопит. Потом не стало и денег. Подумал Бухарбай продавать скот, да устыдился матери: будет плакать старуха и всем жаловаться. Тогда Бухарбай начал потихоньку занимать у соседей по аулу. Ему давали охотно, как дают богатым людям. Соседи дают, а Бухарбай берет. Сначала все считал, а потом и считать перестал. Все равно - кто дает, тот не забудет. - Когда же ты отдашь нам долг? - сказал года через два один сосед. - Отдам, когда у самого деньги будут, а теперь у самого ничего нет... Достаточно было одному попросить долг, как и все другие начали приставать: "Отдай да отдай"; а чего отдать, когда у самого ничего нет. Задумался Бухарбай, только немножко поздно. Нечего делать, пришлось признаться во всем матери. Горько заплакала старуха и только сказала: - Ведь я тебе говорила, Бухарбай... Ах, Бухарбай, Бухарбай, как ты жить будешь? Я-то уж стара, прожила жизнь, а у тебя все впереди. Обратился Бухарбай к старым товарищам за помощью, а у тех у самих ничего нет. Если и было у кого что, так скрывали для себя. А уж как они все жалели Бухарбая... "Ведь вот какие нехорошие соседи, пристают с долгами. Могли бы, кажется, и подождать". Одним словом, хороших слов сколько угодно, а денег ни гроша. Плохо пришлось Бухарбаю, совсем плохо, особенно, когда соседи пожаловались на него бию* и представили свои счеты. Вызвал бий молодого Бухарбая на суд и спрашивает: ______________ * Бий - богач, господин. - Признаешь ты свой долг? - Признаю... - А если признаешь, так нужно платить. - У меня ничего нет... Седобородые казы (судьи) посоветовались между собой и решили продать все имущество Бухарбая. Конечно, жаль молодого человека, а делать нечего. Бий тоже жалел и тоже ничего не мог поделать: глупости трудно поправлять. Пришли казы к Бухарбаю и начали продавать отцовское добро. Главными покупателями явились те же заимодавцы, как богатые люди. Долго наживал отец Бухарбая свое богатство, а разлетелось оно дымом в один день. Один взял баранов, другой кибитку, третий и четвертый поделили между собой косяк лошадей. Как при всех распродажах, имущество шло за бесценок. Заимодавцы так и рвали дешевый товар и даже перессорились между собой. Каждому хотелось захватить побольше. - Что же у меня останется? - спрашивал Бухарбай судей. - У тебя есть две здоровых руки. Раньше ты был молод и глуп, а теперь будешь умен поневоле... Пророк недаром сказал: "Эль факру факри"*. ______________ * "Бедность - моя гордость". (Примеч. автора.). Повесил голову молодой Бухарбай. Жаль отцовского добра... Но он не спорил: и бий и казы были справедливы. Но только когда дело дошло до последнего жеребенка белой масти, он вступился. Это был редкой породы жеребенок, старинной крови, и отец больше всего им дорожил. Заимодавцы тоже знали толк в лошади и так и вцепились в жеребенка, - каждый хотел его взять себе. - Нет, жеребенка я вам не отдам! - заявил Бухарбай. - Вы все взяли, и я молчал, а жеребенка не отдам. Пошли все на суд к бию. Он внимательно выслушал всех и сказал: - Заимодавцы, вы получили больше, чем давали, и хотите отнять у человека последнее. Какой же киргиз без лошади? Нужно иметь совесть... Бухарбай стоял и плакал. Ему было совестно за свою собственную глупость, которая довела его до такого позора. Бию сделалось жаль, и он решил, что белый жеребенок останется у него. - Помни, что он рожден от кости Исэк-Кырган (вечерняя зарница), - наставительно говорил бий молодому человеку, - той знаменитой Исэк-Кырган, которую не могла обойти на скачках ни одна лошадь в степи. Береги жеребенка, как зеницу ока: он стоит всего твоего имущества... Поблагодарил Бухарбай милостивого бия и еще раз заплакал, но уже от радости. У него оставалась еще надежда... Заимодавцы готовы были отнять у него и степь и небо, если б только это зависело от них. II Ничего не осталось у Бухарбая, кроме молодого стыда да старой матери. Старуха плакала потихоньку, чтобы напрасно не огорчать и без того несчастного сына, и только сказала: - Аллах дает и богатство и бедность. Не нужно отчаиваться... Ты еще молод и можешь исправиться... Мой последний совет тебе: уходи из нашего аула как можно дальше. Нехорошо оставаться байгушом (нищим) там, где все знали тебя богатым. Вот тебе мой последний совет, Бухарбай. А я уйду опять к твоей сестре. Зять хороший человек и не прогонит старуху... Еще раз сделалось совестно Бухарбаю, что он не может прокормить даже родную мать. Приходилось дорого платиться за молодую глупость... - Еще тебе совет, Бухарбай, - говорила мать на прощанье, - никто не знает, чего стоит твой жеребенок. Он редкой крови... Береги его и не бери за него ничего, что бы тебе ни предлагали. Это будет не лошадь, а степной ветер, стрела, пущенная из лука. Отец назвал его Ак-Бозат*. ______________ * Ак-Бозат - звезда. (Примеч. автора.). Молча поклонился в ноги Бухарбай матери. Из всех людей только она одна желала ему добра. Из своего аула он ушел темной ночью, чтобы никто не видал его последнего позора и последних слез. Он шел пешком и вел за собой в поводу белого жеребенка. Это была маленькая кобылка из благородной породы "белорожденных". От всех остальных родичей своей крови она отличалась тем, что имела на лбу черную звезду, почему отец и назвал ее звездой. Синим шаром опрокинулось над головой Бухарбая глубокое небо, расшитое золотым узором звезд; без конца стелется перед ним степь, точно ковер, и думает Бухарбай, неужели он нигде не найдет себе уголка, чтобы жить. Идет Бухарбай неделю, идет другую, идет третью. Прошел много аулов. Здесь уже никто не знал его, и сделалось Бухарбаю легче. Молодость скоро проживает свое горе. Нанялся Бухарбай в простые пастухи к богатому киргизу Цацгаю и выговорил себе только одно, - чтобы его жеребенок пасся вместе с другими лошадьми. - Пусть пасется, - согласился Цацгай. - Степь велика, всем места хватит... Только жеребенок-то дрянной: ноги у него очень тонкие... А Бухарбай молчит. Цацгай не знал толку в лошадях. Ак-Бозат заморилась длинной дорогой и действительно имела такой жалкий вид. А Цацгай сообразил про себя, что когда кобылка подрастет, то молодой пастух будет ездить на своей лошади. Всякий свою выгоду соблюдает. Аул был большой; у Цацгая ходило в степи три косяка лошадей, и Бухарбай был рад, когда его отправили пастухом. Это был первый хлеб, заработанный собственными руками. Целые дни теперь Бухарбай проводил верхом на лошади, сберегая косяк, и хорошо узнал, как дорого достается свой хлеб. Цацгай был скуп и давал своим пастухам столько, сколько было нужно, чтобы не умереть с голоду. Пастухи за глаза постоянно ругали скупого хозяина, а в глаза старались выслужиться, - так делают почти все бедные люди, которые от нищеты потеряли даже чувство собственного достоинства. Работа пастушья нетрудная, да только тем нехороша, что нет ни днем, ни ночью покоя. Пастухи спали одним глазом. Бухарбай скоро освоился с своим новым положением и ничем не выделялся среди других пастухов, кончая белой войлочной шляпой и рваным бешметом. Он не роптал на судьбу и утешался тем, что у него была Ак-Бозат. У других и этого не было. Пастухи смеялись, как Бухарбай ухаживал за своей белой кобылкой, а Цацгай мог только удивляться. Бухарбай часто ее купал, расчесывал и заплетал гриву и потихоньку начинал приучать ее к бегу. Ак-Бозат ходила за хозяином, как собака, и слушалась его голоса. Бухарбай даже разговаривал с ней, как с человеком. - Никто нас но знает здесь, Ак-Бозат... Это хорошо. Много глупостей наделал твой хозяин... Ну да ничего, - поправимся... Только напрасно думал Бухарбай, что никто его не замечает. У Цацгая была дочь-невеста, красавица Мэчит. Девушки любят примечать иногда и то, что им не следует. Так и Мэчит, - как погонят лошадей, так и смотрит на нового пастуха. Ей показалось, что он и ездит совсем не так, как другие. Киргизские девушки смелые и ходят без покрывала. Раз она встретила Бухарбая и сказала: - Пастух, покажи свои руки... Бухарбай смутился, но не смел ослушаться. Девушка внимательно посмотрела на его руки, лукаво заглянула в глаза и проговорила: - Ты не простой пастух, Бухарбай... У тебя еще недавно руки были нежные, как у женщины. И когда ездишь на коне, тоже заметно... - Да, не простой, - уже смело ответил Бухарбай. - Мне принадлежат и вся степь и все небо... По степи я езжу, а на небо смотрю целые ночи, и никто мне не мешает. - Нечего сказать, богатство громадное! - засмеялась Мэчит. - Только с кем ты его будешь делить?.. - У меня никого нет... - А девушка, которая тебя любит? - Бедных пастухов девушки не любят... Впрочем, я люблю свою Ак-Бозат. - Лошадь? Ха-ха... Какой ты скрытный. Ну, увидим... Начал замечать Бухарбай, что Мэчит каждый раз так внимательно смотрит на него. Посмотрит и засмеется. Это его даже начинало сердить. Чему она смеется?.. Стал и сам Бухарбай посматривать на хозяйскую дочь, и чем больше смотрел, тем больше она ему нравилась. Молодое сердце льнуло к молодому сердцу без слов. - Будь умным, Бухарбай, - читал он самому себе наставление. - Довольно глупостей... Цацгай одного калыму* потребует за дочь не меньше ста рублей да еще в придачу баранов триста. Не будь смешным, Бухарбай... Не тебе, несчастному байгушу**, думать о хорошеньких девушках. ______________ * Калым - выкуп. ** Байгуш - бедняк, нищий. Когда по вечерам становилось грустно, Бухарбай присаживался к огоньку и пел песню, которую складывал тут же: У девушки смех на уме, А молодцу горе... Скоро вихрем он в степь улетит на копе, А она заплачет в неволе. III Так прошли три года, длинных три года. Три раза степь покрывалась весенними цветами, три раза выгорала степная трава от летнего зноя, три раза степная зима засыпала все снегом. Трудно приходилось пастухам в течение зимы, особенно когда поднимался буран. Несколько раз Бухарбай чуть не замерз, но он терпеливо переносил все, потому что бедные люди не должны роптать на свою судьбу. Загрубели у него руки, как у настоящего пастуха, заветрело лицо, и Мэчит не обращала уже на него внимания. Но он был счастлив, он, Бухарбай, потому что выросла его Ак-Бозат. Совсем большая лошадь, и какая умная! С каким терпением учил он ее, выдерживая ход. Другие пастухи опять смеялись над чудаком, который ухаживает за лошадью, как за невестой. А лошадь была чудная - длинная, на таких высоких ногах, с маленькой головой и длинной гривой. Когда Бухарбай в первый раз поехал на ней верхом, у него сердце дрогнуло от радости: это была не лошадь, а ветер. "Пусть еще годик подрастет Ак-Бозат, - думал Бухарбай, - а там я поступлю проводником к купеческим караванам... И работа легкая, и жизнь привольная, и все будет хорошо. Терпи, Бухарбай, недолго осталось ждать". Мысль об отъезде давно засела в голову Бухарбая, и он ее вынашивал потихоньку от всех. Только одно удерживало его: он уедет, а Мэчит останется. Да, она забыла его, но он не забыл эти горячие темные глаза, этот девичий смех, это гордое лицо степной красавицы. Он дрожал при одной мысли, что это лицо засмеется другому, и другой уведет ее в свою кибитку. Много было женихов у Мэчит. Далеко из степи приезжали они, но старый Цацгай дорожился и сам не знал, какой калым просить за красавицу дочь. Но время подходило такое, что приходилось расставаться: девичий век короткий. Думал, думал Цацгай, которого жениха выбрать, и опять не мог решиться. Все хороши, и всем жаль отдать красавицу Мэчит. Тогда старик придумал устроить байгу* для женихов: кто придет первым, тому аллах и судил Мэчит взять женой. И женихи были довольны таким решением, потому что каждый надеялся на свою лошадь. А лошади у всех были отличные. Чтобы подзадорить женихов, Цацгай объявил открыто: ______________ * Байга - скачки. (Примеч. автора.). - Мне все равно, кто ни обгонит... Простой пастух - его и Мэчит. Как хочет аллах, так и будет... Слух об этой байге облетел всю степь, и о ней говорили. Много батырей в степи, и каждый думал отбить красавицу Мэчит у ее женихов. Наконец объявлен был и день. В аул Цацгая съехались со всех сторон. Вся степь покрылась народом. Брели старый и малый, чтобы посмотреть невиданное зрелище. Кто-то выиграет красавицу Мэчит? Кому аллах пошлет редкое счастье? В поле была раскинута зеленая бухарская палатка, в которой собрались киргизские старшины из разных аулов, казы, и даже приехал сам бий. Простой народ усыпал все поле. Выехали скоро на чудных конях женихи Мэчит и много простых джигитов, а последним выехал Бухарбай на своей Ак-Бозат. - Кто это на белой лошади? - спрашивали все. - Это мой пастух, - неохотно отвечал Цацгай, обиженный тем, что простой пастух хочет спорить с женихами. - Только лошадь напрасно заморит... Все наездники выровнялись перед палаткой в одну линию, и бий подал знак. Джигиты понеслись, а позади всех поехал Бухарбай. Он долго не решался принять участие в байге, потому что Ак-Бозат была еще молода. Благоразумие говорило, что не нужно этого делать, но молодая гордость перевесила. Недалеко от главной палатки стояла другая, в которой собрались женщины, и Бухарбай видел среди них красавицу Мэчит. Она весело позванивала золотыми монетами, которыми была у нее покрыта вся грудь, и еще веселее улыбнулась, когда увидела Бухарбая на его белой лошади. Чем больше женихов, тем сильнее поднималась гордость красавицы. Байга шла на двадцать пять верст - вперед одна половина, а другая половина обратно. Хороши были кони у женихов, и далеко они унеслись вперед. На первой половине уже простые джигиты начали отставать. Бухарбай сдерживал горячившуюся Ак-Бозат и чувствовал, что в ней еще много силы. Только на обратном конце он постепенно начал давать волю благородному животному, и Ак-Бозат понеслась, все усиливая скорость. О, как она оставляла одного соперника за другим!.. Простые джигиты уже были все позади, а впереди летели только трое женихов. Особенно далеко ушел один на золотистом текинском скакуне. Ак-Бозат все прибавляла ходу и оставила двух женихов; остался впереди один. Бухарбай чувствовал, как под ним точно летела земля, а вдали уже пестрела толпа народа и зелеными точками выделялись палатки. Началась борьба между текинским скакуном и Ак-Бозат. Вот уже Ак-Бозат совсем настигает, и Бухарбай слышит, как тяжело дышит жениховский скакун. Вот они уже скачут голова в голову... Замерло сердце у Бухарбая: оставалось всего две версты. Трудно бороться с текинским скакуном, но он потрепал Ак-Бозат по шее, припал к луке седла, чтобы не связывать движений лошади, и дико гикнул. Как стрела, пущенная из лука могучей рукой, понеслась Ак-Бозат, как степной вихрь, и Бухарбай уже слышал, как неистово кричит тысячная толпа, торжествующая его победу. Первым пришел Бухарбай, далеко оставив всех женихов. Все бросились к Ак-Бозат и не знали, как ее приласкать. Женщины целовали ее. Такого скакуна еще не видали в степи. - Ты выиграл, Бухарбай, - сказал бий. - Да, он выиграл, - согласился спокойно Цацгай. - Мэчит его, если он достанет калым... Хоть сейчас пусть берет ее. Я от своего слова не отказываюсь. Ведь все женихи обещали заплатить мне калым... Никогда еще Бухарбай не чувствовал себя настолько несчастным, как в этот день своего торжества. Ему все завидовали, а он проклинал себя... Да, проклятую бедность не объедешь ни на каком скакуне. Даже гордая Мэчит подошла к Ак-Бозат и обняла за шею благородное животное. - Прощай, Мэчит! - сказал Бухарбай. Девушка ничего не ответила, а только опустила свои гордые глаза. IV Байга сделала Бухарбая несчастным. Он потерял свой покой, нажитый тяжелым трудом. Тяжела показалась ему теперь жизнь простого пастуха. Да и все другие ему завидовали. А он все думал о Мэчит, о красавице Мэчит с чудными глазами. - Вот тебе год, - сказал Цацгай. - Я свое слово держу, а ты добывай калым. Если в течение года но добудешь, я выдам Мэчит за другого... Если бы Бухарбая кто ударил ножом, ему, кажется, было бы легче, чем услышать такие слова. А тут еще Мэчит смотрит на него и опять улыбается. Она полюбила Ак-Бозат и часто приходила кормить ее из своих рук. Теперь ей нечего было стесняться: Бухарбай был ее жених, как это было всем известно. - Бухарбай, ты очень любишь меня? - лукаво спрашивала красавица. - Да... - Даже больше, чем Ак-Бозат? Этот вопрос смущал Бухарбая, и он не знал, что ответить, а Мэчит звонко смеялась и убегала. Старый Цацгай тоже думал об Ак-Бозат. Все у него было - пятьсот лошадей, три тысячи баранов, красавица дочь, а такого скакуна не было. Далеко разлетелась слава Ак-Бозат по всей степи, и джигиты приезжали посмотреть на чудную лошадь. Эта слава не давала спать старому Цацгаю. Он только и думал об Ак-Бозат, как бы добыть ее от Бухарбая. Несколько раз скупой старик заводил такой разговор: - Бухарбай, продай мне лошадь! Я тебе дам за нее двадцать лошадей - выбирай любых из всего табуна, да еще столько же баранов. - Нет, - упрямо повторял Бухарбай. - Дам тебе в придачу лучшую кибитку... - Нет... - Дам тебе серебряных денег, сколько можешь взять обеими руками. - Нет... - Дам тебе шелковый бешмет и два шелковых халата. - Нет... - Дам ружье, кинжал, саблю... - Нет. - Чего же тебе нужно? - Мне ничего не нужно, Цацгай... Впрочем, раз Бухарбай сам сказал: - Давай все, что обещаешь, и Мэчит в придачу. - Ого, ты не дурак... Только этого никогда не будет. - Как знаешь. А мне и так хорошо... Начал Цацгай сердиться на упрямого пастуха. Уж очень он зазнался со своею лошадью... Мало ли в степи хороших скакунов? Но как Цацгай ни успокаивал себя, но чудная лошадь но выходила у него из головы. Что ему, в самом деле, теперь нужно: все у него есть. Даже новую жену не нужно... А если бы была у него Ак-Бозат, он стал бы ездить по степи и на каждой байге всех бы обгонял. Нет другой такой лошади... Старик даже похудел, потерял сон и так заскучал, что не знал, куда ему деваться. И собственное богатство сделалось не мило... Кончилось тем, что Цацгай серьезно разнемогся. Лежит у себя в кибитке и стонет. Ни есть, ни пить не может. Наконец он сказал Мэчит: - Иди и позови сюда этого упрямого осла... Я хочу с ним говорить. Когда в кибитку вошел Бухарбай, старик сказал: - Я захворал из-за твоего упрямства... Ты глуп, как четыре осла! Да... Если бы я был молод, я украл бы твою Ак-Бозат! А теперь... Слушай, упрямый человек, что я тебе скажу: бери, что хочешь, и... Мэчит в придачу. Поклонился Бухарбай и отвечал: - Ты много даешь, Цацгай, а хочешь взять у меня все... Ак-Бозат - благородной крови Исэк-Кырган. Когда я уходил из своего аула нищим, мать мне сказала, чтобы я не отдавал Ак-Бозат ни за что. Но я подумаю... - Убирайся, худой человек, и думай! - стонал старик. Когда Бухарбай выходил из кибитки, он встретил Мэчит; она стояла у входа, слышала весь разговор и теперь горько плакала. - Ты меня не любишь, Бухарбай... - шептали девичьи губы, еще так недавно смеявшиеся над ним. Не тронули Бухарбая просьбы и обещания старого Цацгая, а тронули девичьи слезы. Он вернулся в свою кибитку, как пьяный. Все у него кружилось в голове, и он не знал, что ему делать. Лежит у себя в пастушьей дырявой и грязной кибитке Бухарбай, лежит и думает, а перед ним заплаканное девичье лицо, и девичий сладкий голос, и своя собственная жалость. Слышит он, как ходит недалеко от кибитки его сокровище Ак-Бозат, и опять не знает, что ему делать. Другие пастухи спят, а он мучается, как преступник. Молодое сердце так и бьет тревогу... Наконец оно взяло перевес, и Бухарбай решился уступить Ак-Бозат старому Цацгаю. Но только он это подумал, как слышит, что Ак-Бозат заржала. Не успел он выскочить из кибитки, как послышался громкий топот. О, как знал Бухарбай этот топот... Вор подкрался ночью и теперь летел, как ветер. Бросился Бухарбай в табун, выбрал лучшую лошадь и полетел в погоню. Гонит он час, гонит другой, и опять он слышит знакомый топот. Дрогнуло сердце в груди Бухарбая, и погнал он лошадь еще сильнее. Начинало светать, когда он завидел вдали Ак-Бозат: неужели это его Ак-Бозат, и неужели он ее догонит на простой табунной лошади? Еще никто не обгонял Ак-Бозат. Еще час гонится Бухарбай, - вор уже совсем близко. Облилось кровью сердце Бухарбая, когда он настигал его. Не утерпел джигит и крикнул: - Эй, ты, шайтан, не умеешь ездить... Потрепли лошадь по шее!.. Вор так и сделал. Ак-Бозат полетела, как стрела. Скоро пропала совсем из виду. Бухарбай загнал насмерть свою лошадь, упал на землю и горько заплакал. Это аллах его наказал за то, что он хотел уступить благородную Ак-Бозат старому Цацгаю. Любовь его ослепила... V В свой аул Бухарбай вернулся только через три дня. Его сначала даже не узнали, так он похудел, а глаза были совсем дикие. - Если бы ты отдал мне Ак-Бозат, я сумел бы ее сберечь, - карал его старый Цацгай. - Ты упрямый осел, Бухарбай... Ты глуп, Бухарбай, как четыре барана. - Меня наказал аллах... - ответил Бухарбай. - Отпусти меня, Цацгай. - Куда же ты пойдешь, несчастный байгуш? - Пойду искать Ак-Бозат... Я не могу без нее жить. Не так думала Мэчит. Очень она полюбила джигита, а девичье сердце не ищет богатства. Она сама пришла к Бухарбаю и сказала: - Бухарбай, куда ты - туда и я... Я тебя люблю. Заплакал Бухарбай, а Мэчит положила его голову к себе на колени и утешала ласковыми девичьими словами. Тут она узнала, как Бухарбай сделался байгушом, и еще больше его жалела. Из-за нее аллах его наказал. Пошла смелая девушка к отцу и сказала, что ни за кого больше не пойдет замуж, как только за джигита Бухарбая; он не простой пастух, а настоящий джигит. - Не надо мне богатства, - говорила смелая девушка. - Лучше я буду женой простого пастуха. Рассердился Цацгай, прогнал от себя дочь; но она пришла в другой раз и повторила то же самое. Разве что нибудь поделаешь с упрямыми женскими словами? Еще сильнее рассердился Цацгай и сказал: - Хорошо, упрямая коза... Бери своего Бухарбая, только я ничего не знаю. И тебя не знаю... А этот упрямый осел пусть не показывается мне на глаза, если хочет быть цел. Много страшных слов наговорил старый Цацгай, как говорят и другие отцы, когда сердятся на непослушных дочерей, а потом смилостивилось отцовское сердце. "Дам я кибитку Мэчит, - решил Цацгай. - Не жить же ей на самом деле вместе с пастухами... Упрямая девчонка не стоит этого, ну да уж так и быть..." После кибитки дал Цацгай лошадей, потом баранов, потом уж надавал всего. Он дает, а Бухарбаю все равно. Ничего не нужно джигиту. Сыграли свадьбу, а Бухарбай все тоскует. Ласки молодой красавицы жены не утешали горя. По ночам Бухарбай часто просыпался и вскакивал, как сумасшедший. Ему все слышался топот Ак-Бозат... Вот-вот она уже совсем близко. Это она летит по степи, как ветер... Выскакивал Бухарбай из кибитки, брал лучшую лошадь и летел в погоню, а потом возвращался домой грустный-грустный. Не мило было Бухарбаю и богатство, не милы ласки красавицы жены, ее молодой смех и песни. А тут еще новая беда: в аул пришел слепой байгуш с бандурой и запел песню про Ак-Бозат. В степи уже складывали ей песни. С ветром спорила Ак-Бозат, А крылья взяла у птицы... Белая красавица, ты летала, Как стрела, оперенная лебединым крылом. - Слышишь, Мэчит? - стонал Бухарбай. - Это про нее поют, значит, она жива... О, я несчастный!.. И я не умел сберечь это сокровище... А слепой байгуш сидит и поет: Нет цены хорошей лошади, Она все для джигита: И дом, и богатство, и честь. Без лошади нет и джигита! Пришел Бухарбай к старому Цацгаю и сказал: - Я ухожу, старик... - Куда? - Не знаю. Не могу больше терпеть... - А жена? - Жена подождет... Ничего мне не нужно. Отправился Бухарбай странствовать по степи, из аула в аул, от одного колодца к другому. Где завидит в табуне белую лошадь, так у него сердце и упадет. Подъедет, посмотрит, - нет, не Ак-Бозат. И опять дальше, точно кто его гонит. Когда вечером Бухарбай ложился спать, ему каждый раз слышался топот Ак-Бозат. Да, он слышал, как она делала широкий круг, а близко не подходила. О, это была она, Ак-Бозат... Бухарбай весь трепетал и молился аллаху. С каждым днем Ак-Бозат делала круги все меньше и меньше. Бухарбай перестал есть и похудел, как скелет. "Скоро уж..." - говорил он самому себе. А в степи между тем разнеслась весть, что бродит сумасшедший джигит и все ищет какую-то белую лошадь. Матери начали пугать им своих детей, а большие побаивались ночной встречи. Его видали разом в нескольких местах. Собрались степные джигиты вместе и пробовали ловить Бухарбая; но он каждый раз уходил от них. Наконец совсем обессилел Бухарбай и целых три дня лежит у степного колодца. У него не было сил подняться на лошадь, А как наступала ночь, опять являлась Ак-Бозат и начинала делать свои круги. Теперь она была уже совсем близко, и Бухарбай только не мог открыть глаз, чтобы посмотреть на лошадь. Однажды, - это была четвертая ночь у колодца, - он лежал как мертвый. Вдруг топот уже совсем близко, тут... Бухарбай открывает глаза, а над ним стоит Ак-Бозат. Он хотел крикнуть, но только застонал... Степные джигиты нашли Бухарбая мертвым у колодца. Он прижимал окоченевшими руками к груди свою белую войлочную шляпу.

Father: Александр Куприн. Анафема - Отец дьякон, полно тебе свечи жечь, не напасешься, - сказала дьяконица. - Время вставать. Эта маленькая, худенькая, желтолицая женщина, бывшая епархиалка, обращалась со своим мужем чрезвычайно строго. Когда она была еще в институте, там господствовало мнение, что мужчины - подлецы, обманщики и тираны, с которыми надо быть жестокими. Но протодьякон вовсе не казался тираном. Он совершенно искренно боялся своей немного истеричной, немного припадочной дьяконицы. Детей у них не было, дьяконица оказалась бесплодной. В дьяконе же было около девяти с половиной пудов чистого веса, грудная клетка - точно корпус автомобиля, страшный голос, и при этом та нежная снисходительность, которая свойственна только чрезвычайно сильным людям по отношению к слабым. Приходилось протодьякону очень долго устраивать голос. Это противное, мучительно-длительное занятие, конечно, знакомо всем, кому случалось петь публично: смазывать горло, полоскать его раствором борной кислоты, дышать паром. Еще лежа в постели, отец Олимпий пробовал голос. - Via... кмм!.. Via-a-a!.. Аллилуйя, аллилуйя... Обаче... кмм!.. Ма-ма... Мам-ма... "Не звучит голос", - подумал он. - Вла-ды-ко-бла-го-сло-ви-и-и... Км... Совершенно так же, как знаменитые певцы, он был подвержен мнительности. Известно, что актеры бледнеют и крестятся перед выходом на сцепу. Отец Олимпий, вступая в храм, крестился по чипу и по обычаю. Но нередко, творя крестное знамение, он также бледнел от волнения и думал: "Ах, не сорваться бы!" Однако только один он во всем городе, а может быть, и во всей России, мог бы заставить в тоне ре-фис-ля звучать старинный, темный, с золотом и мозаичными травками старинный собор. Он один умел наполнить своим мощным звериным голосом все закоулки старого здания и заставить дрожать и звенеть в тон хрустальные стекляшки на паникадилах. Жеманная кислая дьяконица принесла ему жидкого чаю с лимоном и, как всегда по воскресеньям, стакан водки. Олимпий еще раз попробовал голос: - Ми... ми... фа... Ми-ро-но-сицы... Эй, мать, - крикнул он в другую комнату дьяконице, - дай мне ре на фисгармонии. Жена протянула длинную, унылую ноту. - Км... км... колеснице-гонителю фараону... Нет, конечно, спал голос. Да и черт подсунул мне этого писателя, как его? Отец Олимпий был большой любитель чтения, читал много и без разбора, а фамилиями авторов редко интересовался. Семинарское образование, основанное главным образом на зубрежке, на читке "устава", на необходимых цитатах из отцов церкви, развило его память до необыкновенных размеров. Для того чтобы заучить наизусть целую страницу из таких сложных писателей-казуистов, как Блаженный Августин, Тертуллиан, Ориген Адамантовый, Василий Великий и Иоанн Златоуст, ему достаточно было только пробежать глазами строки, чтобы их запомнить наизусть. Книгами снабжал его студент из Вифанской академии Смирнов, и как раз перед этой ночью он принес ему прелестную повесть о том, как на Кавказе жили солдаты, казаки, чеченцы, как убивали друг друга, пили вино, женились и охотились на зверей. Это чтение взбудоражило стихийную протодьяконскую душу. Три раза подряд прочитал он повесть и часто во время чтения плакал и смеялся от восторга, сжимал кулаки и ворочался с боку на бок своим огромным телом. Конечно, лучше бы ему было быть охотником, воином, рыболовом, пахарем, а вовсе не духовным лицом. В собор он всегда приходил немного позднее, чем полагалось. Так же, как знаменитый баритон в театр. Проходя в южные двери алтаря, он в последний раз, откашливаясь, попробовал голос. "Км, км... звучит в ре, - подумал он. - А этот подлец непременно задаст в до-диез. Все равно я переведу хор на свой тон". В нем проснулась настоящая гордость любимца публики, баловня всего города, на которого даже мальчишки собирались глазеть с таким же благоговением, с каким они смотрят в раскрытую пасть медного геликона в военном оркестре на бульваре. Вошел архиепископ и торжественно был водворен на свое место. Митра у него была надета немного на левый бок. Два иподиакона стояли по бокам с кадилами и в такт бряцали ими. Священство в светлых праздничных ризах окружало архиерейское место. Два священника вынесли из алтаря иконы спасителя и богородицы и положили их на аналой. Собор был на южный образец, и в нем, наподобие католических церквей, была устроена дубовая резная кафедра, прилепившаяся в углу храма, с винтовым ходом вверх. Медленно, ощупывая ступеньку за ступенькой и бережно трогая руками дубовые поручни - он всегда боялся, как бы не сломать чего-нибудь по нечаянности, - поднялся протодьякон на кафедру, откашлялся, потянул из носа в рот, плюнул через барьер, ущипнул камертон, перешел от до к ре и начал: - Благослови, преосвященнейший владыко. "Нет, подлец регент, - подумал он, - ты при владыке не посмеешь перевести мне тон". С удовольствием он в эту минуту почувствовал, что его голос звучит гораздо лучше, чем обыкновенно, переходит свободно из тона в тон и сотрясает мягкими глубокими вздохами весь воздух собора. Шел чин православия в первую неделю великого поста. Пока отцу Олимпию было немного работы. Чтец бубнил неразборчиво псалмы, гнусавил дьякон из академиков - будущий профессор гомилетики. Протодьякон время от времени рычал: "Воимем"... "Господу помолимся". Стоял он на своем возвышении огромный, в золотом, парчовом, негнувшемся стихаре, с черными с сединой волосами, похожими на львиную гриву, и время от времени постоянно пробовал голос. Церковь была вся набита какими-то слезливыми старушонками и седобородыми толстопузыми старичками, похожими не то на рыбных торговцев, не то на ростовщиков. "Странно, - вдруг подумал Олимпий, - отчего это у всех женщин лица, если глядеть в профиль, похожи либо на рыбью морду, либо на куриную голову... Вот и дьяконица тоже..." Однако профессиональная привычка заставляла его все время следить за службой по требнику XVII столетия. Псаломщик кончил молитву: "Всевышний боже, владыко и создателю всея твари". Наконец - аминь. Началось утверждение православия. "Кто бог великий, яко бог наш; ты еси бог, творяй чудеса един". Распев был крюковой, не особенно ясный. Вообще последование в неделю православия и чин анафематствования можно видоизменять как угодно. Уже того достаточно, что святая церковь знает анафематствования, написанные по специальным поводам: проклятие Ивашке Мазепе, Стеньке Разину, еретикам: Арию, иконоборцам, протопопу Аввакуму и так далее и так далее. Но с протодьяконом случилось сегодня что-то странное, чего с ним еще никогда не бывало. Правда, его немного развезло от той водки, которую ему утром поднесла жена. Почему-то его мысли никак не могли отвязаться от той повести, которую он читал в прошедшую ночь, и постоянно в его уме, с необычайной яркостью, всплывали простые, прелестные и бесконечно увлекательные образы. Но, безошибочно следуя привычке, он уже окончил символ веры, сказал "аминь" и по древнему ключевому распеву возгласил: "Сия вера апостольская, сия вера отеческая, сия вера православная, сия вера вселенную утверди". Архиепископ был большой формалист, педант и капризник. Он никогда не позволял пропускать ни одного текста ни из канона преблаженного отца и пастыря Андрея Критского, ни из чина погребения, ни из других служб. И отец Олимпий, равнодушно сотрясая своим львиным ревом собор и заставляя тонким дребезжащим звуком звенеть стеклышки на люстрах, проклял, анафемствовал и отлучил от церкви: иконоборцев, всех древних еретиков, начиная с Ария, всех держащихся учения Итала, немонаха Нила, Константина-Булгариса и Ириника, Варлаама и Акиндина, Геронтия и Исаака Аргира, проклял обидящих церковь, магометан, богомолов, жидовствующих, проклял хулящих праздник благовещения, корчемников, обижающих вдов и сирот, русских раскольников, бунтовщиков и изменников: Гришку Отрепьева, Тимошку Акундинова, Стеньку Разина, Ивашку Мазепу, Емельку Пугачева, а также всех принимающих учение, противное православной вере. Потом пошли проклятия категорические: не приемлющим благодати искупления, отмещущим все таинства святые, отвергающим соборы святых отцов и их предания. "Помышляющим, яко православнии государи возводятся на престолы не по особливому от них божию благоволению, и при помазаний дарования святаго духа к прохождению великого сего звания в них не изливаются, и тако дерзающим противу их на бунт и измену. Ругающим и хулящим святые иконы". И на каждый его возглас хор уныло отвечал ему нежными, стонущими, ангельскими голосами: "Анафема". Давно в толпе истерически всхлипывали женщины. Протодьякон подходил уже к концу, как к нему на кафедру взобрался псаломщик с краткой запиской от отца протоиерея: по распоряжению преосвященнейшего владыки анафемствовать болярина Льва Толстого. "См. требник, гл. л.", - было приписано в записке. От долгого чтения у отца Олимпия уже болело горло. Однако он откашлялся и опять начал: "Благослови, преосвященнейший владыко". Скорее он не расслышал, а угадал слабое бормотание старенького архиерея: "Протодиаконство твое да благословит господь бог наш, анафемствовати богохульника и отступника от веры Христовой, блядословно отвергающего святые тайны господни болярина Льва Толстого. Во имя отца, и сына, и святаго духа". И вдруг Олимпий почувствовал, что волосы у него на голове топорщатся в разные стороны и стали тяжелыми и жесткими, точно из стальной проволоки. И в тот же момент с необыкновенной ясностью всплыли прекрасные слова вчерашней повести: "...Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхавшимся огнем свечи и попадали в него. - Дура, дура! - заговорил он. - Куда летишь? Дура! Дура! - Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек. - Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, - приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. - Сама себя губишь, а я тебя жалею". "Боже мой, кого это я проклинаю? - думал в ужасе дьякон. - Неужели его? Ведь я же всю ночь проплакал от радости, от умиления, от нежности". Но, покорный тысячелетней привычке, он ронял ужасные, потрясающие слова проклятия, и они падали в толпу, точно удары огромного медного колокола... ...Бывший поп Никита и чернцы Сергий, Савватий да Савватий же, Дорофей и Гавриил... святые церковные таинства хулят, а покаяться и покориться истинной церкви не хощут; все за такое богопротивное дело да будут прокляти... Он подождал немного, пока в воздухе не устоится его голос. Теперь он был красен и весь в поту. По обеим сторонам горла у него вздулись артерии, каждая в палец толщиной. "А то раз сидел на воде, смотрю - зыбка сверху плывет. Вовсе целая, только край отломан. То-то мысли пришли. Чьи такая зыбка? Должно, думаю, ваши черти солдаты в аул пришли, чеченок побрали, ребеночка убил какой-то черт: взял за ножки да об угол! Разве не делают так-то? Эх, души нет в людях! И такие мысли пришли, жалко стало. Думаю: зыбку бросили и бабу угнали, дом сожгли, а джигит взял ружье, на нашу сторону пошел грабить". ...Хотя искусити дух господень по Симону волхву и по Ананию и Сапфире, яко пес возвращаяся на свои блевотины, да будут дни его мали и зли, и молитва его да будет в грех, и диавол да станет в десных его и да изыдет осужден, в роде едином да погибнет имя его, и да истребится от земли память его... И да приидет проклятство и анафема не точию сугубо и трегубо, но многогубо... Да будут ему каиново трясение, гиезиево прокажение, иудино удавление, Симона волхва погибель, ариево тресновение, Анании и Сапфири внезапное издохновение... да будет отлучен и анафемствован и по смерти не прощен, и тело его да не рассыплется и земля его да не приимет, и да будет часть его в геенне вечной, и мучен будет день и нощь... Но четкая память все дальше и дальше подсказывала ему прекрасные слова: "Все бог сделал на радость человеку. Ни в чем греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше живет и в нашем живет. Куда придет, там и дом. Что бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что все одна фальшь". Протодьякон вдруг остановился и с треском захлопнул древний требник. Там дальше шли еще более ужасные слова проклятий, те слова, которые, наряду с чином исповедания мирских человек, мог выдумать только узкий ум иноков первых веков христианства. Лицо его стало синим, почти черным, пальцы судорожно схватились за перила кафедры. На один момент ему казалось, что он упадет в обморок. Но он справился. И, напрягая всю мощь своего громадного голоса, он начал торжественно: - Земной нашей радости, украшению и цвету жизни, воистину Христа соратнику и слуге, болярину Льву... Он замолчал на секунду. А в переполненной народом церкви в это время не раздавалось ни кашля, ни шепота, ни шарканья ног. Был тот ужасный момент тишины, когда многосотенная толпа молчит, подчиняясь одной воле, охваченная одним чувством. И вот глаза протодьякона наполнились слезами и сразу покраснели, и лицо его на момент сделалось столь прекрасным, как прекрасным может быть человеческое лицо в экстазе вдохновения. Он еще раз откашлянулся, попробовал мысленно переход в два полутона и вдруг, наполнив своим сверхъестественным голосом громадный собор, заревел: - ...Многая ле-е-е-та-а-а-а. И вместо того чтобы по обряду анафемствования опустить свечу вниз, он высоко поднял ее вверх. Теперь напрасно регент шипел на своих мальчуганов, колотил их камертоном по головам, зажимал им рты. Радостно, точно серебряные звуки архангельских труб, они кричали на всю церковь: "Многая, многая, многая лета". На кафедру к отцу Олимпию уже взобрались: отец настоятель, отец благочинный, консисторский чиновник, псаломщик и встревоженная дьяконица. - Оставьте меня... Оставьте в покое, - сказал отец Олимпий гневным свистящим шепотом и пренебрежительно отстранил рукой отца благочинного. - Я сорвал себе голос, но это во славу божию и его... Отойдите! Он снял в алтаре свои парчовые одежды, с умилением поцеловал, прощаясь, орарь, перекрестился на запрестольный образ и сошел в храм. Он шел, возвышаясь целой головой над народом, большой, величественный и печальный, и люди невольно, со странной боязнью, расступались перед ним, образуя широкую дорогу. Точно каменный, прошел он мимо архиерейского места, даже не покосившись туда взглядом, и вышел на паперть. Только в церковном сквере догнала его маленькая дьяконица и, плача и дергая его за рукав рясы, залепетала: - Что же ты это наделал, дурак окаянный!.. Наглотался с утра водки, нечестивый пьяница. Ведь еще счастье будет, если тебя только в монастырь упекут, нужники чистить, бугай ты черкасский. Сколько мне порогов обить теперь из-за тебя, ирода, придется. Убоище глупое! Заел мою жизнь! - Все равно, - прошипел, глядя в землю, дьякон. - Пойду кирпичи грузить, в стрелочники пойду, в катали, в дворники, а сан все равно сложу с себя. Завтра же. Не хочу больше. Не желаю. Душа не терпит. Верую истинно, по символу веры, во Христа и в апостольскую церковь. Но злобы не приемлю. "Все бог сделал на радость человеку", - вдруг произнес он знакомые прекрасные слова. - Дурак ты! Верзило! - закричала дьяконица. - Скажите - на радость! Я тебя в сумасшедший дом засажу, порадуешься там!.. Я пойду к губернатору, до самого царя дойду... Допился до белой горячки, бревно дубовое. Тогда отец Олимпий остановился, повернулся к ней и, расширяя большие воловьи гневные глаза, произнес тяжело и сурово: - Ну?! И дьяконица впервые робко замолкла, отошла от мужа, закрыла лицо носовым платком и заплакала. А он пошел дальше, необъятно огромный, черный и величественный, как монумент. 1913

Elle: Father, Раковый корпус легко читается, очень мне нравится! У меня так часто было- нравится тот автор, которого читаю в данный момент, особенно из классики.

Father: Elle Лесков для меня всегда легко читается, а вот с Солженициным не сложилось у меня, скорее всего моё предубеждение к нему

Мрия: Спасибо за такой чудесный раздел. А как вам Островский? Мне передадут в подарок 12 томов. Бывает, что годами не читаешь что-то и вдруг случайно перечитываешь зново. Так было сейчас. Наткнулась на слова "- Дура, дура! - заговорил он. - Куда летишь? Дура! Дура! - Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек. - Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, - приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. - Сама себя губишь, а я тебя жалею". Вот эти. Лескова "Леди Макбет Мценского уезда" не могу назвать легким.

Father: Мрия В произведениях всех отечественных писателей-классиков, можно найти отражение нас, нашей жизни и взаимоотношений

Наташа: Вот нашла какой сайт, рассказы Лескова http://www.bibliotekar.ru/rusLeskov/2.htm

Никамута: Спасибо Наташа за ссылку. Лесков удивительно русский писатель

vazonov11: Читал Лескова, мне понравилось. но (имхо) не уровень основных русских классиков.



полная версия страницы